Библиотека Живое слово
Серебряный век

Вы здесь: Живое слово >> Серебряный век >> Мария Башкирцева >> Дневник М.Б. >> 1876 год, июль


Дневник М.Б.

Мария Башкирцева

Предыдущее

1876 год, июль

Воскресенье, 2 июля. О, какая жара! О, какая скука! Я не права, говоря — скука; нельзя скучать с теми внутренними ресурсами, которые есть во мне. Я не скучаю, потому что я читаю, пою, рисую, мечтаю, но я чувствую беспокойство и грусть.

Неужели моя бедная молодая жизнь ограничится столовой и домашними сплетнями. Женщина живет от шестнадцати до сорока лет. Я дрожу при мысли, что могу потерять хоть месяц моей жизни.

Я имею понятие обо всем, но изучила глубже только историю, литературу и физику, чтобы быть в состоянии читать все-все, что интересно. А все интересное возбуждает во мне настоящую лихорадку.

Ни одной живой души, с которой можно было бы обменяться словом. Одна семья не удовлетворяет шестнадцатилетнее существо, особенно такое существо, как я.

Конечно, дедушка человек образованный, но старый, слепой и раздражающий со своим Трифоном и постоянными жалобами на обед.

У мамы много ума, но мало образования, никакого умения жить, отсутствие такта, да и ум ее огрубел и заплесневел от того, что она говорит только с прислугой, о моем здоровье, да о собаках.

Тетя немного более образована, она даже импонирует тем, кто ее мало знает.

Понедельник, 3 июля. Amor decrescit ubique crescere non possit. «Любовь уменьшается, когда не может больше возрастать».

Поэтому-то, когда люди вполне счастливы, они начинают незаметно любить меньше и кончают тем, что отдаляются друг от друга.

Завтра я уезжаю. Не знаю, почему-то мне жаль покидать Ниццу.

Я отобрала ноты, которые увезу с собой, несколько книг: энциклопедию, один том Платона, Данте, Ариоста, Шекспира, затем массу романов Булвера, Коллинза и Диккенса.

Я еду в Россию... Мне бы хотелось накануне дня, ожидаемого с таким нетерпением, лечь пораньше, чтобы сократить время.

Меня тянет в Рим. Рим — такой город, который не сразу поддается пониманию. Сначала я видела в Риме только Pincio и Corso. Я не понимала простой и полной воспоминаний красоты равнины, лишенной деревьев и домов. Одна волнообразная равнина, словно океан в бурю, усеянная тут и там стадами овец, которых стерегут пастухи, подобные тем, о которых говорит Виргилий.

Ведь только наше беспутное сословие претерпевает тысячи изменений, а люди простые, люди природы, не меняются и сходны во всех странах.

Рядом с этой огромной пустынной местностью, изборожденной водопроводами, прямые линии которых перерезают горизонт, производя захватывающий эффект, видны прекраснейшие памятники как варварства, так и всемирной цивилизации. Зачем говорить — варварства? Разве потому только, что мы, современные пигмеи, с нашей маленькой гордостью считаем себя цивилизованнее, благодаря тому, что родились последними.

Никакое описание не может дать полного понятия об этой грациозной и великолепной стране, об этой стране солнца, красоты, ума, гения, искусства, об этой стране, так низко упавшей и лишенной возможности подняться.

 Оставить здесь мой дневник, вот истинное горе! Этот бедный дневник, содержащий в себе все эти порывы к свету — порывы, к которым отнесутся с уважением, как к порывам гения, если конец будет увенчан успехом, и которые назовут тщеславным бредом заурядного существа, если я буду вечно коснеть.

Выйти замуж и иметь детей? Но это может сделать каждая прачка!

Но чего же я хочу? О! Вы отлично знаете. Я хочу славы! Мне не даст ее этот дневник. Этот дневник будет напечатан только после моей смерти: в нем я слишком обнажена, чтобы показать его, пока я жива. К тому же он будет не чем иным, как дополнением к замечательной жизни. Жизнь, исполненная славы! Это безумие — результат исторического чтения и слишком живого воображения.

Я не знаю в совершенстве ни одного языка. Моим родным языком я владею хорошо только для домашнего обихода. Я уехала из России десяти лет; я хорошо говорю по-итальянски и по-английски. Я думаю и пишу по-французски, а между тем, кажется, делаю еще грамматические ошибки. Часто мне приходится искать слова, и с величайшей досадой я нахожу у какого-нибудь знаменитого писателя мою мысль, выраженную легко и изящно!

Что я такое? Ничто. Чем я хочу быть? Всем. Дадим отдых моему уму, утомленному этими порывами к бесконечному. Вернемся к А.

Бедный Пьетро! Моя будущая слава мешает мне думать о нем серьезно. Мне кажется, что она упрекает меня за те мысли, которые я ему посвящаю.

Я сознаю, что Пьетро существует для меня только для того, чтобы развлечь, музыка — чтобы заглушить вопли моей души... И все-таки я упрекаю себя за мысли о нем, раз он мне не нужен! Он даже не может быть первой ступенью той дивной лестницы, на верху которой находится удовлетворенное тщеславие.

Среда, 3 июля. Вчера, в два часа я уехала из Ниццы с тетей и Амалией (моей горничной); Шоколада, у которого болят ноги, пришлют нам только через два дня.

Мама уже три дня оплакивает мое будущее отсутствие, поэтому я очень нежна и кротка с ней.

Любовь к мужу, к возлюбленному, к другу, к ребенку исчезает и возобновляется, ибо каждого из них можно иметь дважды.

Но мать — только одна, и мать — единственное существо, которому можно довериться вполне, любовь которого бескорыстна, преданна и вечна. Я почувствовала это, может быть, в первый раз при прощании. И как мне кажется смешна любовь к Г., Л. и А.! И как они все кажутся мне ничтожны!

Дедушка растрогался до слез. Впрочем, всегда есть что-то особенное в прощании старика; он благословил меня и дал мне образ Божией Матери.

Мама и Дина провожали нас на станцию.

По обыкновению я старалась казаться как можно веселее; но все-таки я была очень огорчена.

Мама не плакала, но я чувствовала, что она несчастна, и у меня явился целый ряд упреков самой себе за то, что я уезжаю и что часто я была жестока по отношению к ней. Но, думала я, глядя на нее из окна нашего вагона, я была жестока не от злости, а от горя и отчаяния; теперь же я уезжаю, чтобы изменить нашу жизнь.

Когда поезд тронулся, я почувствовала, что глаза мои полны слез. И я невольно сравнивала этот отъезд с моим последним отъездом из Рима.

Оттого ли это было так, что мое чувство было слабее, и я не чувствовала, что оставляю за собою горе столь же великое, как горе матери?

Я начала читать Коринну. Это описание Италии имеет совершенно особую прелесть для меня. С каким счастьем, читая, я видела снова Рим!.. Мой чудный Рим со всеми его сокровищами!

Я признаюсь совершенно просто, что не сразу поняла Рим. Самое сильное впечатление произвел на меня Колизей, и, если бы я умела писать то, что думаю, я бы написала массу прекрасных вещей, которые пришли мне в голову в то время, как я молча стояла в ложе весталок против ложи цезарей.

В половине второго мы приехали в Париж и, надо сознаться, что если Париж — не самый красивый, то, по крайней мере, самый изящный и умный из городов. Разве нет и у него тоже своей истории величия, падения, революций, славы и террора? О да, но все бледнеет перед Римом, так как из Рима произошли все остальные державы.

Рим поглотил Грецию, родину цивилизации, искусств, героев и поэтов. Все, что с тех пор было построено, изваяно, придумано — разве все это не подражание древним?

У нас новое — только средние века. А почему? Почему мир так обветшал? Разве ум человеческий дал уже все, что он мог дать?

Понедельник, 10 июля. Легко рассуждать и писать романы, но могущество и блеск (эти ничтожные сокровища сего мира) образуют как бы ореол около того, что мы любим, и заставляют почти любить то, чего мы не любим.

Так же верно и ясно, несмотря на возражения чувствительных душ, и то, что даже самые умные люди поддавались влиянию призрачных благ.

Но отложим все это в сторону и взглянем на дело с точки зрения сердца.

Не правда ли, ужасно быть в разлуке по нелепой причине, страдать от сомнений, разлуки, печали из-за денег?.. Я презираю деньги, но сознаю, что они необходимы.

Когда человек счастлив материально, то его ум и сердце свободны, и тогда можно любить без расчета, без задних мыслей, без подлостей.

Почему столько женщин любили королей?

Потому что король есть воплощение могущества, потому что женщина любит властвовать, но ей нужно опираться на что-нибудь сильное — как нежному, хрупкому растению нужно прислониться к дереву.

Не приписывайте моему поведению ужасных расчетов: я не потому люблю человека, что он богат, но потому, что он свободен, волен во всех своих движениях.

Я хотела продолжать, но все, что я могу сказать, сводится всегда к следующему: полное нравственное счастье может существовать только тогда, когда материальная сторона удовлетворена и не заставляет заботиться о себе, наподобие пустого желудка.

Все, что я говорю, я не вычитала из книг и не испытала сама, но пусть все те, которые пожили, кому не шестнадцать лет, как мне, отложат в сторону ложный стыд, который испытывают, признаваясь в таких вещах, и скажут, что мои слова — неправда. Если кто-нибудь довольствуется малым, то только потому, что не видит дальше того, что имеет.

Среда, 12 июля. Я имею представление о многом, но глубоко изучила только историю, литературу и физику. Все интересное вызывает у меня настоящую лихорадку. Но возле меня нет ни единой души, чтобы обменяться мыслями. Дедушка — человек образованный, но он очень стар, слеп и болен. Мама умна, но малообразованна и совершенно лишена такта. Ее ум огрубел, и все ее разговоры сводятся к домашним делам. Тетя немного более развита.

Четверг, 13 июля. Вечером мы были у графини М. Она говорила со мной о замужестве.

—О, нет,— отвечала я,— я не хочу; я хочу сделаться певицей!.. Знаете, милая графиня, надо сделать вот что: я оденусь бедной девушкой, а вы с тетей отвезете меня к лучшему профессору пения здесь, в Париже, как итальяночку, которой вы покровительствуете и которая подает надежды.

—О! о!

—Потому что,— продолжала я спокойно,— это единственное средство узнать правду о моем голосе. У меня есть одно прошлогоднее платье, которое произведет такой эффект!— договорила я, кусая губы.

—В самом деле, конечно, вот прекрасная мысль!

Боже мой! Какая мысль тревожит меня? Париж, да, Париж! Центр ума, славы! Центр всего — Париж! Свет и тщеславие! Голова кружится.

Боже мой! Дай мне такую жизнь, какую я хочу, или пошли мне смерть...

Пятница, 14 июля. С утра я тщательно оберегаю свою особу, ни разу не кашляю громко, не двигаюсь, умираю от жары и жажды, но не пью.

Только в час я выпила чашку кофе и съела яйцо, но такое соленое, что скорее это была соль с яйцом, чем яйцо с солью.

Я уверена, что соль полезна для гортани.

Наконец, мы отправляемся, заезжаем за графиней и подъезжаем к № 37, Chausse d'Antin, к Вартелю, первому парижскому профессору.

Графиня М. была у него и говорила об одной молодой девушке, которую особенно рекомендовали в Италии и о которой родители хотели знать — чего можно ожидать в будущем от ее голоса?

Нас ввели в небольшую залу, примыкавшую к той, где находился учитель, в это время дававший урок.

—Ведь в четыре часа,— сказал какой-то молодой человек, входя.

—Да, monsieur, но вы позволите этой молодой девушке послушать?

—Конечно.

В продолжении часа слушали мы пение англичанки; голос гадкий, но метода! Я никогда не слыхала, чтобы так пели.

Стены той комнаты, где мы сидели, увешаны портретами известнейших артистов, с самыми сердечными посвящениями.

Наконец, бьет четыре часа, англичанка уходит; я чувствую, что дрожу и теряю силы.

Вартель делает мне знак, означающий: войдите! Я не понимаю.

—Войдите же,— говорит он,— войдите! Я вхожу в сопровождении моих двух покровительниц, которых я прошу вернуться в маленький зал, потому что они меня стесняют, и действительно, мне очень страшно.

Вартель очень стар, но аккомпаниатор довольно молод.

—Вы читаете ноты?

—Да.

—Что вы умеете петь?

—Ничего, но я спою гамму или сольфеджио.

—Попробуйте сольфеджио. Какой у вас голос? Сопрано?

—Нет, контральто.

—Посмотрим.

Вартель, который не встает с кресла, сделал знак начать. Я начала сольфеджио, сначала дрожа, потом с досадой и довольная собой в конце. Я не сводила глаз с длинной фигуры учителя. Это удивительно.

—Ну,— сказал он,— у вас скорее меццо-сопрано. Это голос, который будет увеличиваться.

—Что же вы скажете?— спросили обе дамы, входя.

—Я скажу, что голос есть, но вы знаете, надо много работать. Это голос совсем молодой, он будет расти, наконец, он будет следовать за развитием молодой девушки. Есть материал, есть орган, надо работать.

—Так что вы думаете, что это стоит труда?

—Да-да, надо работать. О да, надо работать!

—Я дурно спела?— сказала я наконец.— Я так боялась!

—Ах барышня, нужно привыкнуть, нужно превозмочь этот страх, он был бы совершенно неуместен на сцене!

(Но я была в восторге уже от того, что он сказал, потому что то, что он сказал, страшно много для бедной девушки, которая не доставит ему никакой выгоды. Привыкнув к лести, я приняла, было, этот холодный рассудительный тон за холодность, но скоро поняла, что, в сущности, он остался доволен).

Он продолжал:

—Нужно работать, у вас есть данные... Это уже страшно много!

Между тем аккомпаниатор мерил меня взглядом с ног до головы, тщательно осматривая мою талию, плечи, руки, фигуру. Я опустила глаза, прося провожавших меня дам выйти.

Вартель сидел, я стояла перед его креслом.

—Вы брали уроки?

—Никогда... то есть только десять уроков.

—Да. Словом, нужно работать. Не можете ли спеть какой-нибудь романс?

—Я знаю одну неаполитанскую песню, но у меня здесь нет нот.

—Арию Миньоны!— закричала тетя из другой комнаты.

—Отлично, спойте арию Миньоны.

По мере того, как я пела, лицо Вартеля, выражавшее сначала только внимание, стало выражать некоторое удивление, потом прямо изумление и, наконец, он дошел до того, что стал качать в такт головой, приятно улыбаться и подпевать.

—Гм...— произнес аккомпаниатор.

—Да, да,— отвечал профессор наклонением головы. Я пела в большом возбуждении.

—Держитесь на месте, не шевелитесь, ну, отдохните!

—Ну, что же?— спросили мы все три зараз.

—Что ж! Хорошо! Заставьте-ка ее сделать... (А, черт, я забыла слово, которое он сказал!)

Аккомпаниатор заставил меня сделать... ну, все равно, какое слово; он заставил меня взять одну за другой все мои ноты.

—До si naturel,— сказал он старичку.

—Да. Это меццо-сопрано, что ж, это еще лучше, гораздо выгоднее для сцены.

Я продолжала стоять перед ним.

—Сядьте, барышня!— сказал аккомпаниатор, снова осматривая меня с головы до ног. Я присела на край дивана.

—Что ж, барышня,— сказал строгий Вартель,— надо работать, вы добьетесь.

Он говорил мне еще много разных вещей относительно театра, пения, уроков — все это со своим невозмутимым видом!

Сколько времени потребуется, чтобы сформировать ее голос?— спросила графиня.

—Вы понимаете, сударыня, это, смотря по ученице: для некоторых нужно очень немного времени,— это зависит от ее понятливости.

—Ну, у этой ее более, чем достаточно.

—Тем лучше. В таком случае, это легче.

—Ну, сколько именно времени?

—Чтобы вполне сформироваться, чтобы ее закончить, нужно добрых три года... да, добрых три года работы, добрых три года...

Я молчала, обдумывая, как бы отомстить негодному аккомпаниатору, выражение которого говорило: «Хорошо сложена и миленькая! Это будет занимательно!».

Сказав еще несколько слов, мы поднялись. Вартель, не вставая с места, снисходительно протянул мне руку. Я искусала себе все губы.

Как только мы вышли, я попросила тетю вернуться и рассказать ему, кто мы такие.

Мы снова вошли в комнату, от души смеясь. Тетя протянула свою карточку. Я объяснила строгому маэстро весь этот фарс.

Но что за мину состроил аккомпаниатор! Я никогда этого не забуду! Я была отомщена.

—Если бы вы поговорили еще немного времени, я признал бы вас за русскую,— сказал Вартель.

—Еще бы! И, однако, разве я не говорила! Тетя и графиня М. объяснила ему мое желание узнать истину из его знаменитых уст.

—Я уже сказал вам, сударыня! Голос есть; нужно только, чтобы был талант.

—Он будет! Он есть у меня: вы сами увидите это. Я была так довольна, что согласилась идти пешком до Grand Hotel.

—Все равно, моя милая,— сказала графиня,— я из другой комнаты наблюдала за лицом профессора, и когда вы пели Миньону, он был просто изумлен. Ведь он сам подпевал, и это со стороны такого человека! И по отношению к маленькой итальянке, которую он судил с величайшей строгостью!..

Мы обедали вместе. Я была очень довольна и высказывалась вся, как есть, со всеми своими странностями, причудами, со всеми своими надеждами.

После обеда мы долго оставались на балконе, наслаждаясь свежестью воздуха и зрелищем проходящих по двору — взад и вперед — путешественников.

Итак, я буду учиться с Вартелем. А Рим? Надо это обдумать...

Уже поздно, я скажу это завтра.

Воскресенье, 16 июля. При одной мысли о счастье M-lle К., княгини S., во мне просыпаются все мои дурные инстинкты, т.е. зависть. Она хороша, но это красота горничной, одетой в причудливый костюм, красота женщины, предназначенной обувать и обмахивать других большим веером.

А между тем она королева, королева в момент, неоцененный для честолюбивых. Конечно, ее роль отмечена историей.

А я!!!

Вторник, 18 июля. Сегодня я видела так много необыкновенного. Мы посетили знаменитого сомнамбули-ста Alexis. Он консультирует почти исключительно по поводу здоровья.

Нас ввели в полуосвещенную комнату, и так как графиня М. сказала, что мы пришли спросить не о здоровье, то доктор вышел, оставив нас одних со спящим человеком.

То, что передо мною был мужчина, и особенно отсутствие всякого внешнего шарлатанства, возбудило во мне недоверчивость.

—Дело не касается здоровья,— сказала графиня, кладя мою руку в руку Alexis.

—А!— сказал он с полузакрытыми и стеклянными, как у мертвеца, глазами.— Ваша маленькая приятельница очень больна.

—О!— вскрикнула я испуганно и хотела просить его не говорить о моей болезни, боясь услышать что-нибудь ужасное. Но прежде чем я успела это сделать, он мне назвал мою болезнь — воспаление гортани, нечто хроническое: воспаление гортани, при очень сильных легких, что меня и спасло.

—Легкие были прекрасны,— сказал Alexis с сожалением,— теперь они попорчены; вам надо беречься.

Надо было записывать, так как я не запомнила всего сказанного о бронхах и гортани; для этого я вернусь завтра.

—Я пришла,— сказала я,— спросить вас об этой личности.

И я вручила ему запечатанный конверт с фотографией кардинала.

Но прежде чем рассказывать все эти необыкновенные вещи, надо заметить, что с внешней стороны не было ничего, могущего указывать на то, что я интересуюсь кардиналом. Я никому не говорила об этом. Да и зачем бы, казалось, молодой изящной русской девушке идти к сомнамбулисту говорить о папе, кардинале, о дьяволе?

Alexis держался за лоб и соображал; я теряла терпение.

—Я его вижу,— сказал он наконец.

—Где он?

—В большом городе, в Италии; он во дворце; окружен очень многими; это человек молодой... Нет, меня обмануло его выразительное лицо. Он седой... он в форме... ему за шестьдесят...

Я, слушавшая до сих пор с возрастающей жадностью, была неприятно поражена.

—В какой форме?— спросила я,— это странно, он не военный.

—Разумеется, нет!

—Нет, тогда какая же на нем форма?

—Странная; не нашей страны... это...

—Это?

—Это священническая одежда... Подождите.. Он занимает очень высокий пост, он управляет другими, он епископ... Нет! Он кардинал.

Графиня умирала со смеху, глядя на мое волнение.

—Кардинал?— повторила я.

—Да.

—О чем он думает?

—Он думает об очень важном дела, он очень занят им!

Медлительность Alexis и трудность, с которой он произносил слова, раздражали меня.

—Дальше, посмотрите, с кем он? Что он говорит?

—Он с двумя молодыми людьми... военными, два молодых человека, которых он видит часто, они придворные.

Я всегда видела на субботних аудиенциях двух военных, довольно молодых, которые находились в папской свите.

—Он с ними говорит,— продолжал Alexis,— говорит на иностранном языке, на итальянском!

—На итальянском?

—Э, да он очень образован, этот кардинал, он знает почти все европейские языки.

—Видите вы его в эту минуту?

—Да, да. Те, которые его окружают, тоже духовные. Один из них — очень высокий, худой, в очках, приближается и тихо говорит с ним; он видит только вблизи, он должен подносить предметы почти к самым глазам, чтобы видеть...— А, черт! Это портрет того, имя которого я постоянно забываю; он очень известен в Риме, это тот, который говорил обо мне на обеде в вилле Matei.

—Чем занят кардинал,— спросила я,— что он намерен делать, кого он видел в последнее время?

—Вчера... вчера у него было большое собрание... люди, имеющие отношение к церкви... все! Да, обсуждали важный вопрос, очень важный, вчера, в понедельник. Он очень беспокоится, так как дело идет о... О чем?

—Говорили, стараются, хотят...

—Чего? Смотрите же.

—Хотят его сделать... папой!

—Ото!!!

Тон, которым это было сказано, удивление сомнамбулиста и слова сами по себе дали мне как бы электрический толчок; я не чувствовала ничего под ногами, я сбросила шляпу, растрепала волосы, вытащив шпильки и бросив их на середину комнаты.

—Папой!— воскликнула я.

—Да, папой,— повторил Alexis,— но есть большие препятствия. У него шансов для этого меньше, чем у другого.

—Но он будет папой?

—Я не читаю в будущем.

—Но попробуйте, вы можете, ну...

—Нет, нет, я не вижу будущего! Я его не вижу.

—Но кто этот кардинал, как его имя? Не можете ли вы видеть это из окружающего, из того, что ему говорят?

—А... Постойте... А!— сказал он,— я держу его изображение... и,— прибавил он с неожиданной живостью,— вы так волнуетесь, что страшно утомляете меня, ваши нервы дают толчки моим. Будьте спокойнее.

—Да, но ведь вы говорите вещи, которые заставляют меня просто подпрыгивать. Итак, имя этого кардинала?

Он начал сжимать голову и ощупывать конверт (который был серый, двойной и очень толстый).

—Антонелли!

Я откинулась в кресле.

—Думает он обо мне?

—Мало... и дурно. Он против вас... Существует какое-то недовольство... политические мотивы...

—Политические мотивы?

—Да.

—Но он будет папой?

—Этого я не знаю. Французская партия будет разбита, то есть французский кандидат имеет так мало шансов, он почти их не имеет... его партия соединится с партией Антонелли или с партией другого итальянца.

—С которой из двух? Которая восторжествует?

—Я буду в состоянии сказать это только тогда, когда они будут уже действовать, но многие против А.

—А они скоро начнут действовать?

—Этого нельзя знать: папа еще есть, нельзя же убивать папу! Папа должен жить..

—А Антонелли долго проживет? Alexis покачал головой.

—Значит, он очень болен?

—О, да!

—Что с ним?

—У него болят ноги, у него подагра, и вчера... нет, третьего дня у него был страшный припадок. У него разложение крови; я не могу говорить этого даме.

—Да это и не нужно.

—Не волнуйтесь,— сказал он.— Вы меня утомляете. Думайте спокойнее, я не могу следить за вами...

Его рука дрожала и заставляла дрожать меня всем телом; я отпустила его руку и успокоилась.

—Возьмите это,— сказала я ему, подавая письмо Пьетро, запечатанное в конверт, подобный предыдущему.

Он взял его и точно так же, как предыдущий, прижал к сердцу и ко лбу.

—Эге,— сказал он,— этот моложе, он очень молод. Это письмо написано уже несколько времени тому назад, оно написано в Риме, и с тех пор эта личность уже уехала оттуда. Она все еще в Италии... но не в Риме... Там есть море... Этот человек в деревне. О, конечно, он переселился со вчерашнего дня, не более суток... Но этот человек имеет какое-то отношение к папе, я его вижу сзади папы... Он связан с Антонелли, между ними близкое родство.

—Но каков его характер, каковы его наклонности, мысли?

—Это странный характер... замкнутый, мрачный, честолюбивый... Он думает о вас постоянно, но более всего он хочет достигнуть своей цели... Он честолюбив.

—Он меня любит?

—Очень, но это странная натура, несчастная. Он честолюбив.

—Но тогда он меня не любит?

—Нет, он вас любит, но у него любовь и честолюбие идут рука об руку. Вы ему нужны.

—Опишите мне его подробнее с нравственной стороны.

—Он противоположность вам,— сказал Alexis, улыбаясь,— хотя такой же нервный.

—Каковы их отношения с кардиналом?

—Нет, они не ладят, кардинал давно уже против него из-за политических мотивов.

Я вспомнила, что Pietro мне говорил всегда: «Дядя не стал бы сердиться на меня за клуб или за волонтариат; что ему до всего этого? Это он из-за политики».

—Но он — его близкий родственник,— продолжал Алексис.— Кардинал им недоволен.

—В последнее время они не виделись?

—Подождите! Вы думаете о слишком многих вещах, эти вопросы трудны, я смешиваю этот листок с другим! Они были в одном конверте.

Это верно, вчера они были в одном конверте.

—Смотрите же, постарайтесь увидеть.

—Я вижу! Они виделись два дня тому назад, но они были не одни: я его вижу с дамой.

—Молодой?

—Пожилой — его матерью.

—О чем они говорили?

—Ни о чем ясно, что-то стесняло их... Сказали лишь несколько неопределенных слов, почти ничего, об этом браке.

—О каком браке?

—О браке с вами.

—Кто говорил об этом?

—Они. Антонелли не говорил, он предоставлял им говорить. Он против этого брака, особенно с самого начала. Теперь он смотрит на это лучше и несколько лучше переносит эту мысль.

—А каковы мысли молодого?

—Они уже установились, он хочет жениться на вас, но Антонелли этого не хочет. С очень недавнего времени он все-таки менее враждебен.

Графиня М. очень смущала меня, но я храбро продолжала, хотя мое радостное настроение совершенно исчезло.

—Если этот человек думает только о своей цели, то он не думает обо мне?

—О! Но я же вам говорю, что для него вы и честолюбие составляете одно и то же.

—Значит, он меня любит?

—О! Очень.

—С каких пор?

—Вы слишком волнуетесь, вы меня утомляете... вы задаете мне слишком трудные вопросы... я не вижу...

—Ну... постарайтесь!

—Я не вижу... давно! Нет, я не вижу.

—Какое отношение он имеет к Антонелли?

—Близкий родственник.

—А Антонелли имеет свои виды на этого молодого человека?

—О, да, но они разъединены политикой, хотя теперь все обстоит лучше.

—Вы говорите, что Антонелли против меня?

—Очень. Он не хочет этого брака из-за религии... Но он начинает смягчаться... о, очень мало... все это зависит от политики. Я же вам говорю, что Антонелли и этот молодой человек несколько времени тому назад были совершенно разъединены, Антонелли был безусловно против него...

Итак, что скажете вы обо всем этом? Вы считаете все эти веши шарлатанством? Если это и шарлатанство, то оно дает удивительные результаты!

Я записала все совершенно точно; быть может, я что-нибудь пропустила, но ничего не прибавила. Разве это не удивительно, разве это не странно?

Тетя разыграла неверующую, так как она ужасно рассердилась на кардинала, она начала высказываться против Alexis, без цели и смысла, и это страшно раздражало меня, так как я знала, что она не думает ничего из того, что говорит.

Насколько вчера мое настроение было повышено, настолько же оно понизилось сегодня.

Суббота, 22 июля. Я больше не думаю о Пьетро, он не достоин этого, и, славу Богу, я не люблю его.

До третьего дня я каждый вечер просила Бога, чтобы Он сохранил мне его и дал возможность одержать победу. Я больше не молюсь об этом. Но Бог знает, как я желала бы отомстить, хотя и не смею просить на это Его помощи.

Месть, конечно, чувство не христианское, но оно благородно; предоставим мелким людям забвение оскорблений. Да, впрочем, это возможно только тогда, когда ничего другого не остается делать.

Воскресенье, 23 июля. Рим... Париж... Сцена, пение... живопись! Нет, нет. Прежде всего — Россия! Это самое главное. Итак, рассуждая благоразумно, будем благоразумны и на деле. Не позволим сбить нас с пути блуждающим огням воображения.

Прежде всего Россия! Только бы Бог помог мне. Я написала маме. Я отделалась от любви, и ушла по уши в дела. О, только бы Бог помог мне, и все пойдет хорошо.

Да будет моей заступницей Святая Дева Мария!

Четверг, 27 июля. Наконец, вчера в 7 часов утра мы выехали из Парижа. Во времена путешествия я занималась преподаванием истории Шоколаду, и разбойник, благодаря этому, уже имеет некоторое понятие о древних греках, о Риме во время царей, республике и, наконец, Империи, и из истории Франции — начиная с «короля, которого свергли с престола». Я объяснила ему сущность различных теперешних историй, и Шоколад находится аи courant всего; он даже знает, что такое депутат. Я ему рассказывала, а затем спрашивала его.

Кончив, я спросила его, к какой партии примкнул бы он, и этот разбойник отвечал мне: «Я бонапартист!»

Вот как он рассказывает все то, чему я его научила: последним королем был Людовик XVI, который был очень добр, но республиканцы — люди, ищущие денег и почестей, казнили как его, так и жену его, Марию-Антуанетту, и учредили республику. Франция была в это время очень ничтожна, а на острове Корсика родился, между тем, человек. Наполеон Бонапарт, который был так умен и храбр, что его избрали сначала полковником, потом генералом. Он покорил весь мир, и французы очень любили его. Но, отправляясь в поход , на Россию, он забыл взять шубы для своих солдат, j и они очень страдали от холода; русские же сожгли ! Москву. Тогда Наполеон, бывший в это время уже императором, возвратился во Францию, но так как он был несчастлив, а французы, которые любят только тех, кому благоприятствует счастье, больше не любили его, то и все остальные государи, чтобы отомстить ему, принудили его сложить с себя власть. Тогда он отправился на остров Эльбу, потом на сто дней он возвратился было в Париж, но его опять заставили спасаться бегством. Увидев одно английское судно, он стал умолять экипаж о спасении, но едва он взошел туда, его объявили пленником и отвезли на остров Св. Елены, где он и умер.

Уверяю вас, что Шоколад был во многом прав.

 

Наконец, сегодня утром мы прибыли в Берлин. Город произвел на меня, в общем, впечатление приятное. Дома очень красивы.

Не могу написать сегодня ни слова толком, дорога ужасно утомляет.

«Два чувства свойственны натурам гордым и любящим — величайшая чуткость к мнению о них и величайшая горечь, когда мнение это несправедливо».

Пятница, 28 июля. Берлин напоминает мне Флоренцию... Позвольте — он напоминает мне Флоренцию, потому что я опять с тетей и веду тот же образ жизни.

Прежде всего мы осмотрели музей. Ничего подобного я не ожидала встретить в Пруссии — может быть, по невежеству, может быть, по предубеждению.

По обыкновению, статуи удержали меня всего дольше, и мне кажется, что я обладаю какой-то особенной, большей, чем у других людей, чуткостью в отношении понимания статуй.

В большой зале находится одна статуя, которую я приняла за Аталанту, вследствие пары сандалий, которые могли бы выражать здесь главную идею, но надпись гласит, что это Психея. Все равно. Психея или Аталанта — это замечательная фигура по красоте и естественности.

Осмотрев греческие гипсы, мы прошли далее. Глаза и голова моя уже устали, и я узнала египетский отдел только по его сжатым и беглым линиям, напоминающим круги, произведенные на воде падением какого-нибудь предмета.

Ничего не может быть ужаснее, как быть где-нибудь с человеком, которому скучно то, что для вас интересно. Тетя скучала, торопилась, ворчала. Правда, мы проходили там два часа!.. Что очень интересно, так это исторический музей миниатюр, статуй, древних гравюр и миниатюрных портретов. Я обожаю это. Я обожаю эти портреты, и, глядя на них, фантазия моя делает невероятные путешествия, создает различные приключения, драмы...

Я возвратилась страшно усталая, купив себе тридцать два английских тома, отчасти переводы, первоклассных немецких писателей.

«Как! И здесь уже библиотека!» — воскликнула тетя в ужасе.

Чем более я читаю, тем более я чувствую потребность читать, и чем более я учусь, тем более открывается передо мной ряд вещей, которые хотелось бы изучить. Я говорю это вовсе не из пустого подражания известному мудрецу древности. Я действительно испытываю то, что говорю.

И вот я в роли Фауста! Старинное немецкое бюро, перед которым я сижу, книги, тетради, свертки бумаги... Где же Мефистофель? Где Маргарита? Увы! Мефистофель всегда со мной: мое безумное тщеславие — вот мой дьявол, мой Мефистофель.

О, честолюбие, ничем не оправдываемое! Бесплодный порыв, бесплодное стремление к какой-то неизвестной цели!

Я ненавижу больше всего золотую середину. Мне нужна или жизнь... шумная, или абсолютное спокойствие.





Следующее



Библиотека "Живое слово" Астрология  Агентство ОБС Живопись Имена