Библиотека Живое слово
Серебряный век

Вы здесь: Живое слово >> Серебряный век >> Мария Башкирцева >> Дневник М.Б. >> 1876 год, август


Дневник М.Б.

Мария Башкирцева

Предыдущее

1876 год, август

Среда, 2 августа. В ожидании других огорчений, у меня начинают падать волосы. Кто этого не испытал, тот не может понять, какое это для меня горе!

Дядя Степан телеграфирует из Конотопа, что выезжает только сегодня. Еще сутки в Эйдкунене — как вам это нравится? Серое небо, холодный ветер, несколько бедных евреев на улице, стук телеги от времени до времени и всевозможные невыносимые беспокойства!

Сегодня вечером тетя заговорила со мной о Риме... Давно уже я не плакала — не от любви, нет! Но от унижения при воспоминании о нашей жизни в Ницце, которую я оплакивала еще сегодня вечером!

Пятница, 4 августа (23 июля по русскому стилю). Вчера в три часа я пошла к поезду и, к счастью, дядя был там. Но он мог остаться только на четверть часа: на русской границе, в Вержболове. Он с трудом добился позволения приехать сюда без паспорта и должен был дать честное слово одному из таможенных чиновников, что вернется со следующим же поездом.

Шоколад побежал за тетей, когда оставалось всего несколько минут. Когда она приехала, они успели только перекинуться двумя словами. Тетя в своем беспокойстве за меня, придя в гостиницу, вообразила, что у дяди был какой-то странный вид и своими полунамеками довела меня до того, что и я начала беспокоиться. Наконец, в полночь, я вошла в вагон; тетя плакала: я делала над собой усилие, стараясь не опускать глаз и не моргать ими, чтобы сдержать слезы. Кондуктор подал знак, и в первый раз в жизни я осталась одна!

Я начала громко плакать; но не думайте, что я не извлекла из этого выгоды! Я изучала по опыту, как люди плачут.

Ну, довольно же, дитя мое, сказала я сама себе и встала. Я была уже в России. Меня приняли в свои объятия дядя, два жандарма и два таможенных чиновника. Со мною обошлись как с принцессой, даже не осмотрели моих вещей. Здесь большая станция, чиновники изящны и замечательно вежливы. Мне казалось, что я нахожусь в идеальной стране — так все хорошо. Здесь простой жандарм лучше офицера во Франции.

Заметим, кстати, в оправдание нашего бедного государя, которого обвиняют в том, что у него странные глаза, что у всех, носящих каски (а их не мало в Вержболове), глаза такие же, как у государя. Не знаю, кроется ли причина в каске, которая падает и давит на глаза, или же это просто подражание. Что касается подражания, то ведь во Франции всякому известно, что все солдаты похожи на Наполеона.

Мои соотечественники не возбуждают во мне никакого особенного волнения или того восторга, какой я испытываю, когда снова вижу знакомые места; но я чувствую к ним симпатию, и мне приятно быть с ними.

И потом, все так хорошо устроено, все так вежливы, в самой манере держать себя у каждого русского столько сердечности, доброты, искренности, что сердце радуется. Дядя явился сегодня будить меня в десять часов. Здесь топят локомотивы дровами, что избавляет от ужасающей угольной пыли. Я проснулась совсем чистая и весь день то болтала, то спала, то смотрела в окно на нашу прекрасную русскую равнину, напоминающую окрестности Рима.

В половине десятого было еще светло. Мы проехали Гатчину, древнюю резиденцию Павла I, которого так преследовали при жизни его блестящей матери; вот мы, наконец, в Царском Селе и через двадцать пять минут будем в Петербурге.

Я остановилась в отеле «Демут» в сопровождении дяди, горничной, негра и многочисленного багажа и — с пятьюдесятью рублями в кармане. Что вы на это скажете?

Пока я ужинала в довольно просторной гостиной без ковра и без живописи на потолке, вошел дядя.

—Знаете ли, кто здесь, у меня?— спросил он.

—Нет, а кто?

—Угадайте, принцесса.

—Я не знаю!

—П.И. Можно позвать его сюда?

—Да, пусть войдет.

И. в Петербурге вместе с Виленским генерал-губернатором Альбединским. Он получил мою депешу из Эйдкунена в минуту отъезда; служба не позволяла ему отлучиться, и он поручил графу Муравьеву выйти ко мне навстречу. Но граф был потревожен напрасно: мы проезжали Вильну в три часа ночи, и я спала, как праведница.

Кто станет отрицать мою доброту после того, как я скажу, что я была весела сегодня вечером, чувствовала, что И. рад меня видеть? А может быть, это эгоизм?

Я радовалась только удовольствию, которое доставляла другому. Вот и кавалер, который будет служить мне в Петербурге; ведь я в Петербурге!

Я в Петербурге, но не видела еще ничего, кроме дрожек — экипажа в одно место, с восемью рессорами (как в больших экипажах Биндера) и в одну лошадь; заметила я Казанский собор с его колоннадой, сделанной по образцу колоннады римского собора Св. Петра и множество «питейных домов».

Со всех сторон слышатся восхваления принцессы Маргариты, ее простоты и доброты. Никто не ценит простоты в обыкновенных женщинах — не принцессах; будьте просты, и добры, и любезны — и низкие будут позволять себе вольности, между тем как равные скажут: «славная дамочка», и во всех отношениях будут отдавать предпочтение женщинам, в которых нет ни простоты, ни доброты.

О! Если бы я была королевой! Передо мной преклонялись бы, я была бы популярной!

Итальянская принцесса, ее муж и свита еще в России; в настоящее время они в Киеве, в «матери русских городов», как назвал его Св. Владимир, приняв христианство и окрестив половину Руси в Днепре.

Воскресенье, 6 августа. Вместо того, чтобы идти в церковь, я проспала, и Нина увезла меня к себе завтракать. Попугай ее говорил, дочери ее кричали. Я пела, и мы воображали, что мы в Ницце. Двухместная карета в проливной дождь повезла трех граций осматривать Исаакиевский собор, известный своими колоннами из малахита и из ляпис-лазури. Эти колонны необычайно роскошны, но безвкусны, так как зеленый цвет малахита и голубой цвет ляпис-лазури уничтожают эффект друг друга. Мозаики и картины идеальны — настоящие лица святых, Богоматери, ангелов. Вся церковь мраморная; четыре фасада с гранитными колоннами красивы, но не гармонируют с византийским позолоченным куполом. Внешний вид вообще оставляет неприятное впечатление, так как купол слишком велик, и перед ним исчезают четыре маленьких купола над фасадами, которые без того были бы так красивы.

Обилие золота и украшений внутри собора эффектно, пестрота гармонична, с большим вкусом, кроме двух колонн из ляпис-лазури, которые были бы прелестны в другом месте.

Далее, на Невском, памятник Екатерины Великой. А перед Сенатом, недалеко от Зимнего дворца, который, скажу мимоходом, сильно напоминает собою казармы — конная статуя Петра Великого, одной рукой указывающего на Сенат, а другой — на Неву. Народ своеобразно толкует это указание. Царь, говорит он, указывает одной рукой на Сенат, а другою — на реку, как бы желая этим выразить, что лучше утопиться в Неве, чем судиться в Сенате.

Статуя Николая замечательна тем, что поддерживается не тремя опорами — ногами и хвостом лошади, а только двумя ногами; это навело меня на мрачное рассуждение: коммунарам будет меньше дела, так как недостает поддержки хвоста.

Идет дождь, и у меня насморк. Я пишу маме: «Петербург — гадость! Мостовые — невозможные для столицы, трясет на них нестерпимо; Зимний дворец — казармы, Большой театр — тоже; соборы роскошны, но не складны и плохо передают мысль художника».

Прибавьте к этому климат — и вы поймете всю прелесть.

Я попробовала воодушевиться, глядя на портрет Пьетро А., но он кажется мне недостаточно красивым для того, чтобы я могла забыть, что он низкий человек, тварь, которую можно только презирать.

Я больше не сержусь на него, потому что вполне его презираю, и не за личное оскорбление, а за его жизнь, за его слабость... Постойте, я дам определение тому чувству, которое только что назвала. Слабость, влекущая за собой добро, нежные чувства, прощение обид — может называться этим именем; но слабость, которая ведет ко злу и низости, называется подлостью!

Я думала, что буду живее чувствовать отсутствие своих; я недовольна, но это происходит скорее от присутствия людей неприятных и пошлых, чем от отсутствия тех, кого я люблю.

Я заходила на почту и получила мои фотографии и депешу от отца: он телеграфирует в Берлин, что мой приезд будет для него «настоящим счастьем».

Застав Жиро уже в постели, я осталась у нее на некоторое время, мы заговорили о Риме, и я рассказала с увлечением и с жестикуляцией мои похождения в этом городе. Я останавливалась только тогда, когда смеялась, а Жиро и Мари катались от смеху в своих постелях. Несравненное трио! Я могу так смеяться только с моими грациями.

И по внезапной, если и не естественной реакции, я впала, по возвращении, в меланхолию. Вернулась я в полночь, с дядей и с Ниной.

Петербург выигрывает ночью. Не могу себе представить ничего великолепнее Невы, с цепью фонарей по набережным, составляющей контраст с луной и темно-синим, почти серым небом. Недостатки домов, мостовых, мостов ночью скрадываются в приятных тенях. Ширина набережных выступает во всей красоте. Шпиц Адмиралтейства теряется в небе, и в голубом тумане, окаймленном светом, виднеются купол и изящные формы Исаакиевского собора, который кажется какой-то тенью, спустившейся с неба. Мне хотелось бы быть здесь зимою.

Среда, 9 августа. У меня нет ни копейки денег. Приятное положение!

Здесь был доктор N..., и я хотела попросить у него средство против моей простуды, но у меня не было денег, а этот господин ничего не сделает даром. Очень щекотливое положение, уверяю вас. Но я не плачу заранее: неприятность уже достаточно несносна тогда, когда она разыгрывается, чтобы нужно было заранее плакать.

В четыре часа Нина с тремя грациями поехала в коляске на Петергофскую станцию. Мы трое были в белом, в длинных cachepoussiere.

Поезд готовился отходить, мы сели без билетов; но нас сопровождали четыре гвардейских офицера, которых, без сомнения, пленило мое белое перо и красные каблуки моих граций. Вот, мы и приехали; я и Жиро, как благородные военные лошади, заслышав музыку, настораживаем уши, с блестящими глазами и в радостном настроении.

Вернувшись, я застала ужин, дядю Степана и деньги, которые прислал мне дядя Александр. Я поужинала, отослала дядю и спрятала деньги.

Я в восхищении от Петербурга, но здесь нельзя спать: теперь уже светло — так коротки ночи.

Четверг, 10 августа. Сегодня знаменательный вечер. Я окончательно перестаю смотреть на герцога Г. как на любимый образ. Я видела у Бергамаско портрет великого князя Владимира и не могла оторваться от этого портрета: нельзя представить себе более совершенной и приятной красоты. Жиро восхищалась вместе со мною и мы дошли до того, что поцеловали портрет в губы. Знакомо ли вам наслаждение, которое ощущаешь, целуя портрет?

Мы поступили, как истые институтки: у них мода обожать государя и великих князей; да, право, они так безупречно красивы, что в этом нет ничего удивительного. Но этот поцелуй привел меня в какую-то необъяснимую меланхолию, заставившую меня промечтать целый час. Я обожала герцога, когда могла бы обожать одного из русских великих князей; это глупо, но такие вещи не делаются по заказу, и я вначале смотрела на Г., как на равного мне, как на человека, предназначенного для меня. Я его забыла. Кто будет моим идолом? Никто. Я буду искать славы и человека.

И вот я свободна, я никого не люблю, но я ищу того, кого буду боготворить. Я хотела бы, чтобы это было поскорее: жизнь без любви — то же, что бутылка без вина. Но нужно, чтобы и вино было хорошее.

Воображение мое воспламенено; буду ли я счастливее, чем тот грязный сумасшедший, которого звали Диогеном?

Суббота, 12 августа. Все было готово, И. простился со мною, С-вы проводили меня на станцию, как вдруг... О, досада! у нас не хватило денег — мы неверно рассчитали. Я принуждена была ждать у Нины до 7-ми часов вечера, пока дядя искал для меня денег в городе.

В семь часов я уехала, достаточно униженная этим происшествием; но в минуту отъезда я была приятно поражена появлением двенадцати гвардейских офицеров и шести солдат в белом со знаменами. Эта блестящая молодежь только что проводила двух офицеров, которые, с разрешения правительства, отправляются в Сербию. Сербия вызывает настоящую эмиграцию; так как государь не хочет объявлять войны, вся Россия подписывается и поднимается в защиту сербов. Только о них говорят, и все восхищаются геройскою смертью одного полковника и двух офицеров из русских.

Можно чувствовать только сострадание к нашим братьям, которых мы давали душить и резать на куски этим ужасным дикарям-туркам, этой нации без гения, без цивилизации, без нравственности, без славы.

Я не переставала смотреть в окно экипажа, в котором мы поехали в гостиницу. Было свежо, но не той сырою и нездоровой свежестью, как в Петербурге. Москва — самый обширный город во всей Европе, по занимаемому им пространству; это старинный город, вымощенный большими неправильными камнями, с неправильными улицами: то поднимаешься, то спускаешься, на каждом шагу повороты, а по бокам — высокие, хотя и одноэтажные дома, с широкими окнами. Избыток пространства здесь такая обыкновенная вещь, что на нее не обращают внимания и не знают, что такое нагромождение одного этажа на другой.

Триумфальная арка Екатерины II красного цвета с зелеными колоннами и желтыми украшениями. Несмотря на яркость красок, вы не поверите, как это красиво, притом же это подходит к крышам домов и церквей, крытых листовым железом зеленого или красного цвета. Самое простодушие внешних украшений заставляет чувствовать доброту и простоту русского народа. А нигилисты стараются совратить его, как Фауст, погубивший Маргариту. Пропаганда делает свое дело, и день, когда восстанет этот добрый народ, возмущенный и обманутый, будет ужасен: если в мирное и спокойное время он кроток и прост, как ягненок, то, восстав, он был бы свиреп до ярости, жесток до исступления. Но любовь к Государю еще сильна, слава Богу, так же, как уважение к религии. Есть что-то трогательное в благочестии и простодушии народа.

На площади Большого театра прогуливаются целые стаи серых голубей; они нисколько не боятся экипажей, которые проезжают почти рядом с ними, не пугая их. Знаете, русские не едят этих птиц потому, что Дух святой являлся в виде голубя.

Я не пойду никуда сегодня. В Москве нельзя оставаться меньше недели. На обратном пути, когда у меня будут деньги, я осмотрю все исторические достопримечательности. Я видела только Кремль, и то мельком: в ту минуту, когда мне его показывали, все мое внимание было приковано к дрожкам, выкрашенным под малахит.

Между именами лиц, остановившихся в гостинице, я прочла имя княгини Суворовой и немедленно послала узнать Шоколада, может ли она принять меня; оказалось, что княгини нет дома до семи часов.

На обеденной карте напечатано отчаянное воззвание к русскому народу и духовенству от славянского комитета в Москве, мне вручили это раздирающее душу воззвание сегодня утром, как только я приехала. Я сохраню его.

Оно взволновало меня. Отчего не просят войны у Государя? Если бы весь народ стал умолять Государя пойти на помощь своим братьям, страдающим от неистовства дикарей, кто посмел бы отказать?

Но нигилисты, вот в чем несчастье. Когда войска удалятся, они возмутят всех каторжников и негодяев и, устроив небольшую коммуну, начнут...

Поймите — быть тут в центре своей родины, где так хорошо и где является столько надежд, и чувствовать, что вам угрожают все эти ужасы!.. Я бы хотела унести ее на руках, как ребенка, которому зажимают уши и глаза, чтобы он не слышал проклятий и не видел грязи...

Господи, как могла я поцеловать его, первая! Безумное презренное существо! Это заставляет меня плакать и дрожать от ярости...

Он подумал, что для меня это обычное дело, что это случилось не в первый раз! Ватикан и Кремль! Я задыхаюсь от ярости и стыда.

Чашка бульона, горячий калач и свежая икра — таково ни с чем не сравнимое начало моего обеда. Чтобы иметь понятие о калаче, нужно поехать в Москву: московские калачи почти так же знамениты, как Кремль. Кроме того, мне подали телячью котлету громадных размеров, целого цыпленка, а блюдечко, наполненное икрой, представляло полпорции.

Дядя засмеялся и сказал человеку, что в Италии этого хватило бы на четверых. Человек, высокий и худой, как Джанетто Дория, и неподвижный, как англичанин, отвечал с невозмутимым спокойствием, что это потому, что итальянцы худы и малы ростом, а русские очень любят плотно поесть, и потому здоровы. Затем неподвижное существо улыбнулось и вышло из комнаты, как деревянная кукла.

Достоинство здешней пищи не только в количестве, но и в качестве. Хорошая пища вызывает хорошее настроение духа, а в хорошем настроении более наслаждаешься счастьем, более философски переносишь несчастье и чувствуешь расположение к ближним. Обжорство в женщине — уродство, но любить хорошо поесть — необходимость, как ум, как хорошие платья, не говоря уже о том, что тонкая и простая пища поддерживает свежесть кожи и округлость форм. Доказательство — мое тело. Мари С... а права, говоря, что при таком теле нужно иметь гораздо более красивое лицо, а я далеко не безобразна. Воображая себе, какова я буду в двадцать лет, я только прищелкиваю языком! В тринадцать лет я была слишком толста, и мне давали шестнадцать. Теперь я тоненькая, хотя с вполне развившимися формами, замечательно стройная, пожалуй, даже слишком, я сравниваю себя со всеми статуями и не нахожу такой стройности и таких широких бедер, как у меня. Это недостаток? Плечи должны быть чуть-чуть круглее.

Русские и обе их столицы совершенно новы для меня. До отъезда за границу я знала только Малороссию и Крым. Изредка заходившие к нам странствующие торговцы из русских казались нам почти чужими, и все смеялись над их одеждой и языком.

Что бы я там ни говорила, но губы мои почернели со времени постыдного поцелуя.

Вы, мудрые люди и циничные женщины, я прощаю вам улыбку презрения над моей напускной скромностью!.. Но я уже, кажется, нисхожу до того, что допускаю мысль о недоверии к себе? Быть может, уж не прикажете ли мне побожиться?.. О, нет, достаточно того, что я говорю мои малейшие мысли, когда ничего меня к тому не обязывает; но я и не считаю это достоинством: мой дневник — это моя жизнь, и среди всех удовольствий я думаю: «Как много мне придется рассказывать сегодня вечером»! Как будто это моя обязанность!

Понедельник, 14 августа. Вчера в час мы уехали из Москвы; она была полна движения и убрана флагами по случаю приезда греческого и датского королей. Всю дорогу дядя выводил меня из терпения. Вообразите себе чтение о Клеопатре и Марке Антонии, ежеминутно прерываемое фразами вроде следующих: не хочешь ли поесть? Не холодно ли тебе? Вот жареный цыпленок и огурцы. Не хочешь ли грушу? Не закрыть ли окно? Что ты будешь есть, когда мы приедем? Я телеграфировал, чтобы тебе приготовили ванну, наша царица. Я выписал мраморную ванну, и весь дом приготовлен к твоему приезду.

Он, несомненно, добр, но бесспорно надоедлив.

За Амалией ухаживают, как за дамой, вполне приличные люди; а Шоколад изумляет меня своей независимостью и своей неблагодарной и лукавой кошачьей природой.

На станции Грусское нас встретили две коляски, шесть слуг-крестьян и мой милейший братец. Он большого роста, полон, но красив, как римская статуя; ноги у него сравнительно невелики. До Шпатовки мы едем полтора часа, и за это время я успеваю заметить массу всяческих несогласий и шпилек между моим отцом и Бабаниными; но я не опускаю головы и не выказываю моих ощущений брату, который, впрочем, очень рад меня видеть. Я не хочу принадлежать ни к той, ни к другой партии. Отец мне нужен.

—Грицко (малороссийское уменьшительное Григорий) две недели ждал тебя,— сказал мне Поль,— мы думали, что ты уж не приедешь.

—Он уж уехал?

—Нет, он остался в Полтаве и очень желает тебя видеть. «Ты понимаешь,— сказал он мне,— я знал ее совсем маленькой».

—Так он считает себя за мужчину, а меня за девочку?

—Да.

—И я также. Что он из себя представляет?

—Он всегда говорит по-французски, ездит в свет в Петербурге. Говорят, что он скуп; но он только благоразумен и comme il faut. Мы с ним хотели встретить тебя с оркестром в Полтаве; но папа сказал, что так можно встречать только королеву.

Я замечаю, что отец боится показаться хвастливым и тщеславным,— скоро его успокою; я и сама обожаю все эти пустяки, которым он придает такое значение.

Проехав восемнадцать верст между обработанными полями, мы въехали в деревню, состоящую из низких и бедных хижин. Крестьяне, завидев издали коляску, снимают шапки. Эти добрые, терпеливые и почтительные лица умиляют меня; я улыбаюсь им, и они, удивленные этим, отвечают улыбками на мои приветливые поклоны.

Дом небольшой, одноэтажный, с большим, довольно запущенным садом. Деревенские бабы замечательно хорошо сложены, красивы и интересны в своих костюмах, которые обрисовывают формы тела и оставляют ноги не закрытыми до колен.

Тетя Мари встречает нас на крыльце. Я принимаю ванну, и мы садимся обедать. Происходить несколько стычек с Полем, он старается меня уколоть, быть может, сам этого не желая, но невольно подчиняясь толчку, данному отцом. Но я искусно обрываю его, и он является униженным, когда хотел унизить меня. Я читаю в его душе недоверие к моим успехам, шпильки по отношению к нашему положению в свете. Меня называют царицей; отец хочет развенчать меня, но я заставлю покориться его самого. Я знаю его: он — это я во многих отношениях.

Вторник, 15 августа. Дом светлый и веселый, как фонарь. Цветы благоухают, попугай болтает, канарейки поют, лакеи суетятся. Около 11 часов звон колокольчиков возвещает нам прибытие соседа. Это г. Гамалей. Можно подумать, англичанин? Ничуть не бывало: это старинная малороссийская фамилия.

Так как мой багаж еще не привезен (мы вышли станцией раньше, чем следовало), я должна была выйти в белом пеньюаре. Какая огромная разница сравнительно с тем, чем я была год тому назад! Тогда я едва осмеливалась говорить, «не знала, что сказать». Теперь я взрослая, как Маргарита. Этот господин завтракал с нами, но что сказать о нем и о тех, кого я вижу? Прекрасные люди, но за версту отдающие провинцией.

Перед обедом, который следует скоро за завтраком, еще посетитель — брат названного выше: молодой человек, много путешествовавший и очень предупредительный.

Неожиданно привезли мои восемь чемоданов, и я могла спеть два романса и играть на рояле. Наконец, я занялась вышиванием, погрузившись в разговор о французской политике и выказывая познания выше моего... пола. Потом я пела до одиннадцати часов, утомляя свой бедный голос, едва оправившийся от скверного петербургского климата.

Второй, бородатый, Гамалей оставался до десяти часов. В благословенной Шпатовке только и делают, что едят: поедят, потом погуляют полчаса, потом опять едят — и так весь день.

Я слегка опиралась на руку Поля, и мысли мои блуждали Бог знает где, как вдруг, когда мы проходили под ветвями, очень низко спускавшимися над нашими головами, образуя сплошной потолок из перемежающихся листьев, мне пришло в голову, что бы сказал А., если бы я проходила по этой аллее с ним под руку. Он сказал бы, слегка наклонившись ко мне, своим томным и вкрадчивым голосом, каким он говорил только со мною... он сказал бы мне: «Как здесь хорошо и как я вас люблю!».

Ничто не может сравниться с нежностью его голоса, когда он говорил, предназначая свои слова для меня одной. Эти движения кошки-тигра, эти жгучие глаза, этот упоительный голос, глухой и дрожащий, шепчущий слова любви, жалобный или умоляющий с такой покорностью, с такой нежностью, с такой страстью. Он говорил так только со мною.

Я желала бы вернуться в Рим уже замужем; иначе это было бы унижением. Но я не хочу выходить замуж, я хочу быть свободной и учиться: я нашла свою дорогу.

К тому же, говоря откровенно, было бы глупо выходить замуж для того, чтобы уколоть А. Это не то, но я хочу жить, как все. Я недовольна собою сегодня вечером и не знаю, за что особенно.

Воскресенье, 20 августа. Я уехала вместе с Полем, который отлично служит мне. В Харькове пришлось ждать два часа. Там был дядя Александр. Несмотря на мои депеши, он был изумлен при виде меня. Он говорит мне о беспокойстве отца, о его опасениях, что я к нему не приеду. Отец постоянно присылал за депешами, которые я писала дяде, чтобы знать, где я.

Словом, величайшее желание видеть меня как можно скорее,— если не из любви ко мне, то из самолюбия.

Дядя Александр бросил несколько камней в его огород, но моя политика — оставаться нейтральной. Он достал мне карету, или, вернее, представил мне жандармского полковника Мензенканова, который уступил мне свою.

Я хорошо себя чувствую на родине, где все знают меня или моих. Нет этой двусмысленности в положении, можно ходить и дышать свободно. Но желала бы я жить здесь?— о, нет, нет!

В шесть часов утра мы были в Полтаве. На станции — ни души. Приехав в гостиницу, я пишу следующее письмо (резкость часто удается):

«Приезжаю в Полтаву и не нахожу даже коляски. Приезжайте немедленно, я жду вас в 12 часов. Не могли даже встретить меня прилично. Мария Башкирцева».

Едва успела я отправить письмо, как в комнату вбежал отец. Я бросилась к нему в объятия с благородной сдержанностью. Он был, видимо, доволен моею внешностью, так как первым долгом с поспешностью рассмотрел мою наружность.

—Какая ты большая! Я и не ожидал! И хорошенькая: да, да, хорошо, очень хорошо, право.

—Так-то меня принимают, даже коляски не прислали! Получили вы мое письмо?

—Нет, я только что получил телеграмму и примчался. Я надеялся поспеть к поезду, я весь в пыли. Чтобы ехать скорее, я сел в тройку молодого Э.

—А я написала вам недурное письмо.

—Вроде последней депеши?

—Почти.

—Хорошо, да, очень хорошо.

—Уж я такая, мне нужно служить.

—Так же, как и я: но видишь ли, я капризен, как черт.

—А я — как два.

—Ты привыкла, чтобы за тобой бегали, как собачонки.

—За мною должны бегать, иначе ничего не добьешься.

—Нет, со мною так нельзя.

—Как вам угодно.

—Но зачем обращаться со мною, как со стариком. Я еще живой, молодой человек!

—Прекрасно, и тем лучше.

—Я не один. Со мною князь Мишель Э. и Павел Г., твой кузен.

—Так позовите же их.

Э. совершенный фат, страшно забавный и смешной, низко кланяющийся, в панталонах, втрое шире обыкновенных, и в воротничке, доходящем до ушей. Другого называют Пашей; фамилия его слишком замысловатая. Это сильный и здоровый малый, с каштановыми волосами, хорошо выбритый, с русской фигурой — широкоплечий, искренний, серьезный, симпатичный, но мрачный или очень занятой, я еще не знаю.

Меня ждали с невыразимым любопытством. Отец в восторге. Его восхищает моя фигура: тщеславному человеку приятно показывать меня.

Мы были готовы ехать, но пришлось ждать прислугу и багаж, чтобы отправиться с полной торжественностью. Ехала карета, запряженная четверкой, коляска и тарантас молодого князя с бешенной тройкой.

Мой родитель смотрел на меня с удовольствием и употреблял всевозможные усилия, чтобы казаться спокойным и даже равнодушным. Желание не выражать своих чувств — в его характере.

На полдороге я пересела в тарантас, чтобы мчаться, как ветер. В 25 минут мы сделали 10 верст. За две версты от Гавронцева я опять села к отцу, чтобы доставить ему удовольствие торжественного въезда. На крыльях встретила нас княгиня Э., мачеха Мишеля и сестра моего отца.

—Посмотри-ка,— сказал отец,— какая она большая... и интересная, не правда ли? А?

Надо полагать, что он доволен мною, если решился на такое излияние при одной из своих сестер (но эта очень милая).

Управляющий и другие пришли поздравить меня с благополучным приездом.

Имение расположено живописно: холмы, река, деревья, прекрасный дом и несколько маленьких строений. Все здания и сад содержатся хорошо, дом, к тому же, был переделан и почти весь вновь меблирован нынешней зимою. Живут на широкую ногу, но стараются иметь вид простоты и как будто говорят: «это так каждый день».

Разумеется, за завтраком шампанское. Претензия на аристократизм и простоту доходит до натянутости.

На стенах — портреты предков, доказательства древности рода, которые мне очень приятны. Красивая бронза, севрский и саксонский фарфор, предметы искусства. По правде сказать, я не ожидала всего этого.

Отец мой прикидывается несчастным, покинутым женою, тогда как сам он желал быть образцовым супругом.

Большой портрет шатал, сделанный в ее отсутствие, является выражением сожаления о потерянном счастье и ненависти к моему деду и бабушке, которые разбили это счастье... Мне усиленно желают показать, что мой приезд ничего не меняет в привычках.

Сели играть в карты, я принялась вышивать по канве и иногда говорила что-нибудь, что слушалось с любопытством.

Папа встал из-за карт и подсел ко мне, отдав карты Паше. Я говорила с ним, продолжая вышивать, и он слушал меня с большим вниманием.

Потом он предложил прогулку, сначала я шла под руку с ним, потом с братом и с молодым князем. Мы зашли к моей кормилице, которая сделала вид, будто утирает слезы, она кормила меня только три месяца, а настоящая моя кормилица в Черняковке. Меня повели довольно далеко.— Это для того, чтобы возбудить в тебе аппетит. Я жаловалась на усталость и уверяла, что боюсь травы, где есть змеи и другие «дикие животные».

Отец и дочь — оба сдержанны. Если бы не было княгини, Мишеля и Паши, было бы гораздо лучше.

Он усадил меня рядом с собою, чтобы видеть гимнастические штуки Мишеля, который изучал гимнастику в цирке; он следовал за цирком даже на Кавказ из любви к молодой наезднице.

Как только я пришла к себе, я вспомнила фразу отца, сказанную случайно или нарочно и, преувеличивая ее значение в моем воображении, села в угол и долго плакала, не двигаясь и не моргая глазами, но упорно рассматривая цветок на обоях. Я была поражена, встревожена, и отчаяние мое доходило до равнодушия.

Вот в чем дело. Говорили об А. и спрашивали меня о нем. Против обыкновения, я отвечала сдержанно и не распространялась о моих победах, представляя предполагать или отгадывать, и отец заметил с большим равнодушием:

—Я слышал, что А. женился три месяца тому назад.

Придя к себе, я не рассуждала — я вспомнила эти слова, легла и лежала, ничего не понимая и чувствуя себя несчастной. Я взглянула на его письмо. «Мне необходимо утешение»,— эти слова взволновали меня, и я чуть было не начала обвинять себя.

И потом... О, какой ужас думать, что любишь, и не любить! Я не могу любить такого человека — существо почти невежественное, слабое, зависимое. И у меня нет любви, мне это только причиняет неприятности.

Вторник, 22 августа. Здешняя жизнь далека от искреннего гостеприимства дяди Степана и тети Марьи, которые уступили мне свою комнату и служили мне, как негры.

Да это и совсем иное дело. Там я была у друзей, у себя; сюда же я приезжаю, минуя установившиеся отношения, попирая моими маленькими ножками сотни ссор и миллион неприятностей.

Отец — человек сухой, с детства поломанный страшным генералом, отцом своим. Едва сделавшись свободным и богатым, он набросился на все и вполовину разорился.

Полный тщеславия и гордости, он предпочитает казаться чудовищем, чем показать то, что он чувствует, особенно если что-нибудь его трогает — и в этом отношении я на него похожа.

Слепой бы увидел, как он счастлив, что я здесь, и он даже немного показывает это, когда мы остаемся одни.

В два часа мы поехали в Полтаву. Сегодня утром у нас уже была стычка по поводу Бабаниных, а в коляске отец позволил себе бранить их, вспоминая свое утраченное счастье и обвиняя во всем бабушку. Кровь бросилась мне в лицо, и я резко просила его оставить мертвых в покое.

—Оставить мертвых!— вскричал он.— Но если бы я мог взять прах этой женщины и..

—Замолчите! Вы дерзки и неблаговоспитанны.

—Шоколад может быть дерзким, а не я.

—Вы также, милый папа, и все те, кому недостает деликатности и воспитания. Если я настолько деликатна, что молчу, странно, что другие жалуются. Вам нет дела до Бабаниных, вы имеете дело с вашей женою и детьми, а о других не говорите, как я не говорю о ваших родных.

Оцените мое уменье держать себя и берите с меня пример.

Говоря таким образом, я была очень довольна собою.

—Как ты можешь говорить мне такие веши?

—Я говорю и повторяю: я жалею, что я здесь. Я сидела спиною к нему, слезы и рыдания душили меня.

Отец смутился, сконфузился, начал смеяться и попытался меня поцеловать и обнять.

—Ну, Мари, помиримся, мы никогда не будем говорить об этом, я не буду говорить об этом с тобой, даю тебе честное слово.

Я приняла обычное положение и не выражала ни прощения, ни расположения, и потому папа удвоил свою любезность.

Дитя мое, мой ангел (я обращаюсь к самой себе), ты ангел, положительно ангел!! Если бы ты всегда так умела держать себя. Но ты еще не могла и только теперь начинаешь прилагать к действительности свои теории!

В Полтаве отец мой — царь, но какое плачевное царство!

Отец очень гордится своей парой буланых лошадей, когда нам подали их, запряженных в городскую коляску, я едва вымолвила: «Очень мило».

Мы проехались по улицам... безлюдным, как в Помпее.

Как эти люди могут так жить? Но я здесь не для того, чтобы изучать нравы города, а потому — мимо...

—Если бы ты приехала немного раньше,— сказал отец,— то застала бы много .народа, можно было бы устроить бал или что-нибудь. Теперь, после ярмарки, не встретишь и собаки.

Мы зашли в магазин заказать полотно для картины: в этом магазине собираются все полтавские франты, но мы не встретили там никого.

В городском саду — то же самое.

Отец, неизвестно почему, никого мне не представляет; может быть, он боится слишком сильной критики?

Во время обеда приехал М.

Шесть лет тому назад в Одессе maman часто виделась с m-me М., и сын ее, Гриц, каждый день приходил играть с Полем и со мною, ухаживал за мной, приносил мне конфеты, цветы, фрукты. Над нами смеялись, и Гриц говорил, что он не женится ни на ком, кроме меня, на что один господин всякий раз отвечал: «О, о! какой мальчик! он хочет, чтобы у него была жена министр»! М. провожали нас на пароход, который должен был отвезти нас в Вену. Я была большая кокетка, хотя еще ребенок, я позабыла свой гребень, и Гриц дал мне свой, а в минуту расставания мы поцеловались с разрешения родителей. Далеки эти счастливые дни детства!

—Знаете, прелестная кузина, Гриц глуповат и глуховат,— сказал Мишель Э., пока М. поднимался по лестнице ресторана.

—Я его знаю хорошо, он не глупее нас с вами, а глух он немного после болезни и особенно потому, что кладет вату в уши, боясь простудиться.

Несколько человек вошли и пожимали руку отцу, сгорая нетерпением быть представленными дочери, приехавшей из-за границы, но отец не исполнил их желания, сделав презрительную гримасу. Я боялась, что и с Грицем будет то же самое.

—Мари, позволь представить тебе Григория Львовича М.,— сказал он мне.

—Мы уже давно знакомы,— отвечала я, грациозно протягивая руку другу моего детства.

Он совсем не переменился: тот же прекрасный цвет лица, тот же тусклый взгляд, тот же маленький и слегка презрительный рот, крошечные усики. Отлично одет и прекрасные манеры.

Мы смотрели друг на друга с любопытством, причем Мишель саркастически улыбался. Папа подмигивал, как всегда.

Я совсем не была голодна. Пора было ехать в театр, который находится в саду, как и ресторан.

Я предложила сначала погулять. Примерный отец бросился между мною и Грицем и, когда пора было идти в театр, он с живостью предложил мне руку. Вот настоящий отец — честное слово, как в книжках.

У нас огромная ложа первого яруса, обтянутая красным сукном, против губернаторской.

Князь привез букет, он целый день делает мне признания и получает в ответ: «Уйдите, пожалуйста!» или «Вы — олицетворение фатовства, кузен!».

Народу немного, и пьеса незначительная. Но в нашей ложе было много интересного.

Паша странный человек. Искренний и откровенный до ребячества, он все принимает за чистую монету и говорит все, что думает, с такою простотой, что я готова подозревать, что под этим добродушием скрывается дух сарказма.

Иногда он молчит десять минут и, если заговорить с ним, он как будто пробуждается от сна. Если улыбнуться на его комплимент и сказать: «Как вы любезны!» — он обижается и уходит, бормоча: «Я совсем не любезен, я говорю это потому, что так думаю».

Я села впереди, чтобы польстить самолюбию отца.

—Вот,— говорил он,— вот теперь я в роли отца. Это даже забавно. Ведь я еще молодой человек!

—А, папа, так вот ваша слабость! Хотите быть моим старшим братом, и я буду называть вас Константином? Хорошо?

—Отлично!

Нам очень хотелось поговорить наедине с М., но Поль, Э. или папа мешали нам. Наконец, я села в угол, составляющий отдельную маленькую ложу, обращенную на сцену, откуда видны приготовления актеров. Мишель, конечно, последовал за мною, но я послала его за стаканом воды, и Гриц сел рядом со мною.

—Я с нетерпением ждал вас,— сказал, он, рассматривая меня с любопытством.— Вы совсем не переменились.

—О! это меня огорчает, я была некрасива в десять лет.

—Нет, не то, но вы все та же.

—Гм...

—Я вижу, что означал этот стакан воды,— сказал князь, подавая мне стакан,— я вижу!

—Смотрите, вы прольете мне на платье, если будете так наклоняться.

—Вы не добры, вы моя кузина, а говорите все с ним.

—Он мне друг детства, а вы для меня только мимолетный франт.

Мы принялись вспоминать всякие мелочи.

—Мы были оба детьми, и как все это остается в памяти, когда были детьми... вместе, не правда ли?

—Да.

М. умом старик. Как странно слышать, когда этот свежий, розовый молодой человек говорит о предметах серьезных и полезных! Он спросил, хорошая ли у меня горничная, потом заметил:

—Это хорошо, что вы много учились, когда у вас будут дети...

—Вот идея!

—Что же, разве я не прав?

—Да, вы правы.

—Вот твой дядя Александр,— сказал мне отец.

—Где?

—Вон, напротив.

Он в самом деле был тут, с женою. Дядя Александр пришел к нам, но в следующем антракте отец отослал его к тете Наде. Эта милая женщина рада мне, и я радуюсь также.

В один из антрактов я пошла в сад с Полем, отец побежал за мною и повел меня под руку.

—Видишь,— сказал он мне,— как я любезен с твоими родственниками. Это доказывает мое уменье жить.

—Прекрасно, папа, кто хочет быть со мною в хороших отношениях, должен исполнять мои желания и служить мне.

—Ну, нет!

—Да! Как вам угодно! Но признайтесь, что вам приятно иметь такую дочь, как я — хорошенькую, хорошо сложенную, хорошо одевающуюся, умную, образованную... Признайтесь.

—Признаюсь, это правда.

—Вы молоды, и все удивлены видеть у вас таких больших детей...

—Да, я еще очень молод.

—Папа, давайте ужинать в саду!

—Это не принято.

—Но с отцом, с предводителем дворянства, которого здесь все знают, который стоит во главе полтавской золотой молодежи!

—Но нас ждут лошади.

—Я хотела просить вас, чтобы вы отослали их; мы вернемся на извозчике.

—Ты — на извозчике? Никогда! А ужинать не принято.

—Папа, когда я снисхожу до того, чтобы находить что-нибудь приличным, странно, что со мной не соглашаются.

—Ну, хорошо, мы будем ужинать, но только для твоего удовольствия. Мне все это наскучило.

Мы ужинали в отдельной зале, которую потребовали из уважения ко мне. Башкирцевы — отец и сын, дядя Александр с женою, Паша, Э., М. и я. Последний постоянно накидывал мне на плечи мой плащ, уверяя, что иначе я простужусь.

Пили шампанское; Э. откупоривал бутылку за бутылкой и наливал мне последнюю каплю.

Провозгласили несколько тостов, и друг моего детства взял свой бокал и, нагнувшись ко мне, тихо сказал: «За здоровье вашей матушки». Он смотрел мне прямо в глаза, и я отвечала ему также тихо, взглядом искренней благодарности и дружеской улыбкой.

Через несколько минут я сказала громко:

—За здоровье мамы!

Все выпили. М. ловил мои малейшие движения и старался подделаться под мои мнения, мои вкусы, мои шутки. А я забавлялась тем, что изменяла их и конфузила его. Он все слушал меня и наконец воскликнул:

—Но она прелестна!

С такой искренностью, простотой и радостью, что мне самой это доставило удовольствие.

Тетя Надя вернулась в коляске с папа; я поехала к ней, и мы вдоволь наболтались.

—Милая Муся,— сказал дядя Александр,— ты меня восхищаешь, я в восторге от твоего достойного поведения с твоими родителями и особенно с твоим отцом. Я боялся за тебя, но если ты будешь так продолжать, все устроится хорошо, уверяю тебя!

—Да,— сказал Поль,— в один месяц ты покоришь отца, а это было бы счастьем для всех.

Отец взял комнату рядом со мною, направо, и в моей передней положил спать своего лакея.

—Надеюсь, что она в сохранности,— сказал он дяде.— Я веселый человек, но когда мать поручает ее мне, я оправдаю ее доверие и свято исполню свой долг.

Вчера я взяла у отца 25 рублей и сегодня имела удовольствие возвратить их ему.

Мы уехали тем же порядком, как вчера.

Как только мы выехали в поле, отец спросил меня:

—Что же, мы будем еще сражаться сегодня?

—Сколько угодно.

Он обнял меня, завернул меня в свою шинель и положил мою голову к себе на плечо.

А я закрыла глаза — я всегда так делаю, когда хочу быть ласковой.

Мы сидели так несколько минут.

—Теперь сядь прямо,— сказал он.

—В таком случае дайте мне шинель, а то мне будет холодно.

Он укутал меня в шинель, и я начала рассказывать о Риме, о заграничной жизни, о светских удовольствиях, старалась доказать, что нам было там хорошо, говорила о г-не Фаллу, о бароне Висконти, о папе. Я заговорила о полтавском обществе.

—Проводить жизнь за картами... Разоряться в глуши провинции на шампанское в трактирах! Погрязнуть, заплесневеть!... Что бы ни было, всегда следует быть в хорошем обществе.

—Ты, кажется, намекаешь на то, что я в дурном обществе,— сказал он, смеясь.

—Я? Нисколько! Я говорю вообще, ни о ком особенно.

Мы договорились до того, что он спросил, сколько может стоить в Ницце большое помещение, где можно было бы устраивать празднества.

—Знаешь,— сказал он,— если бы я поехал туда на одну зиму, положение бы совсем изменилось.

—Чье положение?

—Птиц небесных,— сказал он, смеясь, как будто чем-то задетый.

—Мое положение? Да, правда. Но Ницца неприятный город... Отчего бы вам не приехать на эту зиму в Рим?

—Мне? Гм!.. Да... гм!

Все равно — первое слово сказано и упало на добрую почву. Я боюсь только влияний. Мне надо приучить к себе этого человека, сделаться ему приятной, необходимой и воздвигнуть для моей тетки Т. стену между ее братом и ее злостью.

Он рад, что я могу говорить обо всем. Перед обедом я говорила о химии с К., отставным гвардейским офицером, огрубевшим от жизни в провинции и от всеобщих насмешек. Это всегдашний посетитель.

Отец сказал, вставая:

—Не правда ли, Паша, она очень ученая?

—Вы смеетесь, папа?

—Нисколько, нисколько, но это очень хорошо, да. Очень хорошо, гм... очень хорошо!

Среда, 23 августа. Я пишу maman почти столько же, сколько в мой дневник. Это будет ей полезнее всех лекарств в мире. Я кажусь вполне довольной, но я еще не довольна, я все рассказала, с точностью, но не уверена в успехе, пока не доведу дела до конца. Во всяком случае, увидим. Бог очень добр.

Паша мне двоюродный брат, сын сестры моего отца. Этот человек меня интересует. Сегодня утром зашел разговор о моем отце, и я сказала что сыновья всегда критикуют поступки отцов, а, став на их место, поступают так же и вызывают такую же критику.

—Это совершенно верно,— сказал Паша,— но мои сыновья не будут критиковать меня, так как я никогда не женюсь.

—Еще не бывало молодых людей, которые не говорили бы этого,— сказала я после минутного молчания.

—Да, но это другое дело.

—Почему же?

—Потому что мне двадцать два года, а я не был влюблен, и ни одна женщина не была мне привлекательна.

—Это вполне естественно. До этих лет и не следует быть влюбленным.

—Как? А все эти мальчики, которые влюблены с четырнадцати лет.

—Все эти влюбленности не имеют никакого отношения к любви.

—Может быть, но я не похож на других, я вспыльчив, горд, т. е. самолюбив, и потом...

—Но все это качества, которые вы называете...

—Хорошие?

—Да, конечно.

Потом, не знаю по какому поводу, он сказал мне, что сошел бы с ума, если бы умерла его мать.

—Да, на год, а потом...

—О, нет, я сошел бы с ума, я это знаю.

—На год... все забывается, когда видишь новые лица..

—Значит, вы отрицаете вечные чувства и добродетель.

—Совершенно.

—Странно, Муся,— сказал он,— как скоро сближаешься, когда нет натянутости. Третьего дня я говорил вам: «Марья Константиновна», вчера — «m-lle Муся», а сегодня...

—Просто Муся, я вам это приказала.

—Мне кажется, что мы всегда были вместе, так вы просты и привлекательны. Не правда ли?

Я заговаривала с крестьянами, которые попадались нам на дороге и в лесу, и, вообразите, я очень недурно говорю по-малороссийски.

Ворскла, протекающая в имении отца, летом так мелка, что ее переходят вброд, но весной это большая река. Мне вздумалось войти с лошадью в воду, я так и сделала, приподняв мою амазонку. Это приятное чувство и прелестное зрелище для других. Вода доходила до колен лошади.

Я согрелась от жары и езды и попробовала мой голос, который понемногу возвращается. Я спела «Lacryimosa» — из заупокойной мессы, как пела в Риме.

Отец ожидал нас под колоннадой — и осматривал нас с удовольствием.

—Что же, обманула я вас, что плохо езжу верхом? Спросите Пашу, как я езжу. Хороша я так?

—Это правда, да, гм!.. очень хорошо, право.

Он разглядывал меня с удовольствием. Я нисколько не жалею, что привезла тридцать платьев; отца можно победить, действуя на его тщеславие.

В эту минуту приехал М. с чемоданом и камердинером. Когда он поклонился мне, я ответила на обычные комплименты, ушла переменить платье, сказав: «Я сейчас вернусь».

Я вернулась в платье из восточного газа со шлейфом длиною в два метра, в шелковом корсаже, открытом спереди, как во времена Людовика XV, и связанном большим белым бантом; юбка, конечно, вся гладкая и шлейф четырехугольный.

М... говорил со мною о туалетах и восхищался моим платьем.

Его считают глупым, но он говорит обо всем — о музыке, об искусстве, о науке. Правда, говорю я, а он только отвечает: «Вы правы, это верно».

Я не говорила о моих занятиях, боясь его испугать. Но за обедом я была к этому вынуждена, я рассказала латинский стих, и у меня завязался с доктором разговор о классической литературе и современных подражаниях.

Все воскликнули, что я удивительное существо, что нет ничего в мире, о чем бы я не могла говорить, нет такого предмета разговора, в котором бы я не чувствовала себя свободно.

Папа делал усилия, достойные героя, чтобы не дать заметить своей гордости. Потом цыпленок с трюфелями вызвал разговор о кулинарном искусстве, и я выказала такие гастрономические познания, что М. еще больше раскрыл глаза и рот.

Потом, переходя к «подделкам», я начала объяснять всю полезность хорошей кухни, доказывая, что хорошая кухня создает хороших людей.

Я поднялась на первый этаж. Гостиные очень большие, особенно бальная зала; туда только вчера поставили фортепиано.

Я начала играть. Бедный К. делал отчаянные жесты, чтобы заставить Поля прекратить его болтовню.

—Боже мой,— восклицал этот добрый малый,— слушая вас, я забываю, что уже шесть лет ржавею и плесневею в провинции. Я оживаю.

Я нехорошо играла сегодня, я часто мазала, но некоторые вещи я играла недурно; все равно я знала, что бедный К. говорит искренне, и удовольствие, которое я ему доставляла, доставляло удовольствие и мне.

Капитаненко стоял налево от меня, Э. и Поль сзади, а Гриц смотрел на меня и слушал со сдерживаемым восторгом; других я не видела.

Когда я кончила играть «Ручей», все они поцеловали мне руку.

Папа подмигивал, полулежа на диване. Княгиня не говорила ни слова, но она добрая женщина.

Я чувствую себя свободно у отца, одного из первых лиц губернии, я не боюсь ни недостатка уважения, ни легкомыслия.

В десять часов папа подал знак, что пора расходиться, и поручил Полю молодых людей, которые разместились вместе с ним в красном доме.

Я сказала отцу:

—Вот как мы сделаем: когда я поеду за границу, вы поедете со мною.

—Я подумаю об этом, да, может быть.

Я была довольна; наступило молчание; потом мы заговорили о другом, и, когда он вышел, я отправилась к княгине, чтобы посидеть с нею четверть часа.

Я просила отца пригласить сюда дядю Александра, и он написал ему очень любезное письмо. Что вы обо мне скажете?

Я скажу, что я ангел, только бы Бог продолжал быть добрым.

Не смейтесь над моею набожностью; только начните, и вы найдете все странным в моем дневнике. И если бы я стала критиковать себя, как писателя, я провела бы над этим всю жизнь.

Четверг, 24 августа. В девять часов я пришла к отцу. Я застала его без сюртука, завязывающего с усилиями галстук. Я завязала ему галстук и поцеловала в лоб.

Мужчины сошлись пить чай; пришел и Паша. Вчера вечером его не было, и лакей объявил, что он «лежит, как больной». Другие смеялись над его медвежьей предупредительностью по отношению ко мне, но он так глубоко чувствует малейшие намеки, что об этом не говорили ни слова сегодня утром.

Э. выписал для моего удовольствия кегли, крокет и микроскоп с коллекцией блох.

Произошло нечто вроде скандала. Впрочем, посудите сами. Поль вынул из своего альбома портрет актрисы, хорошо знакомой отцу, папа, заметив это, вынул и свой портрет.

—Зачем ты это делаешь?— спросил Поль с удивлением.

—Я боюсь, что ты бросишь и мои портреты. Я не обратила на это внимания, но сегодня Поль отвел меня в другую комнату и показал мне свой пустой альбом, с портретом одной только актрисы.

—Я сделал это для отца, но я должен был вынуть все другие портреты; вот они все.

—Покажи мне.

Я отобрала все фотографии дедушки, бабушки, maman и мои и положила их в карман.

—Что это значит?— вскричал Поль.

—Это значит,— отвечала я спокойно, что я беру назад наши портреты, здесь они в слишком дурном обществе.

Брат чуть не заплакал, разорвал альбом и вышел. Я сделала это в гостиной, при других, и отец это узнает.

Мы долго гуляли по саду, были в часовне и склепе, где лежат останки дедушки и бабушки Башкирцевых. М. был моим кавалером и помогал мне подниматься и спускаться.

Мишель следовал за мною, точно собака на задних лапках, и делал Грицу отчаянные жесты.

Паша шел впереди и иногда смотрел на меня так злобно, что я отворачивалась.

Если бы мама знала, что за ужином в Полтаве я выпила последнюю каплю шампанского и что, когда пили за мое здоровье, руки тети Нади, дяди Александра, мои и Грица скрестились, как для свадьбы!.. Бедная мама, как бы она была счастлива!

Гриц, без сомнения, тает, но я в глубине души молюсь о том, чтобы он не делал мне предложения. Ограниченный, тщеславный, а мать — настоящая ведьма!

Мы вспоминали наше детство, общественный сад в Одессе.

—Я тогда ухаживал за вами.

Я отвечаю самыми любезными улыбками, пока наш фат с умоляющим видом просит позволить ему нести мой шлейф. Он уже вчера нес его и получил звание пажа.

Мы сели играть партию в крокет. Приятно возбужденная, я вернулась в китайскую гостиную (названную так по вазам и куклам) и, сев на пол, начала разбирать мои кисти и краски. Отец не доверяет моим талантам. Я усадила Мишеля в кресло, Грица в другое и, сидя на полу, в четверть часа сделала карикатуру Мишеля на доске, которую поддерживал Гриц, служа мне мольбертом. И пока я водила кистью направо и налево, я чувствовала, что меня пожирают глазами.

Отец был доволен, а Мишель поцеловал мне руку.

Я взошла наверх и села за рояль. Паша слушал меня издали. Скоро пришли другие и разместились, как вчера. Но когда перешли от музыки к разговору, Гриц и Мишель начали говорить о том, как они проведут зиму в Петербурге.

—Воображаю, что вы там будете делать,— сказала я.— Хотите, я опишу вам вашу жизнь, а вы мне скажете, правда ли это?

—Да, да!

—Прежде всего, вы меблируете квартиру самой нелепой мебелью, купленной у ложных антиквариев, и украсите самыми обыкновенными картинами, выдаваемыми за оригиналы: ведь страсть к искусству и редкостям необходима. У вас будут лошади, кучер, который будет дозволять себе шутить с вами, вы будете советоваться с ним, и он будет вмешиваться в ваши сердечные дела. Вы будете выходить с моноклем на Невский и подойдете к группе друзей, чтобы узнать новости дня. Вы будете до слез смеяться над остротами одного из этих друзей, ремесло которого состоит в том, чтобы говорить остроумные вещи. Вы спросите, когда бенефис Жюдики и был ли кто-нибудь у m-lle Дамы. Вы посмеетесь над княжной Лизой и будете восторгаться молодой графиней Софи. Вы зайдете к Борелю, где будет непременно знакомый вам Франсуа, Батист или Дезире, который подбежит к вам с поклонами и расскажет вам, какие ужины были и каких не было; вы услышите от него о последнем скандале князя Пьера и о происшествии с Констанцией. Вы проглотите с ужасной гримасой рюмку чего-нибудь очень крепкого и спросите, лучше ли было приготовлено то, что подавалось на последнем ужине князя, чем ваш ужин. И Франсуа и Дезире ответит вам: «Князь, разве эти господа думают об этом?» Он скажет вам, что индейки выписаны из Японии, а трюфели — из Китая. Вы бросите ему два рубля, оглядываясь вокруг, и сядете в экипаж, чтобы следовать за женщинами, смело изгибаясь направо и налево и обмениваясь замечаниями с кучером, который толст, как слон, и известен вашим друзьям тем, что выпивает по три самовара чаю в день. Вы поедете в театр и, наступая на ноги тех, которые приехали раньше вас, и пожимая руки или, вернее, протягивая пальцы друзьям, которые говорят вам об успехах новой актрисы, вы будете лорнировать женщин с самым дерзким видом, надеясь произвести эффект.

И как вы ошибаетесь! И как женщины видят вас насквозь!

Вы готовы будете разориться, чтобы быть у ног парижской звезды, которая, погаснув там, приехала блистать у вас.

Вы ужинаете и засыпаете на ковре, но лакеи ресторана не оставляют вас в покое: вам подкладывают подушку под голову и покрывают вас одеялом сверх вашего фрака, облитого вином, и сверх вашего помятого воротничка.

Утром вы возвращаетесь домой, чтобы лечь спать, или, скорее, вас привозят домой. И какие вы тогда» бледные, некрасивые, все в морщинах! И как вы жалкий сами себе!

А там, там... около тридцати пяти или сорока лет вы кончите тем, что влюбитесь в танцовщицу и женитесь... Она будет вас бить, а вы будете играть самую жалкую роль за кулисами, пока она танцует.

Тут меня прервали: Гриц и Мишель падают на колени и просят позволения поцеловать мою руку, говоря, что это баснословно и что я говорю, как книга!

—Только последнее...— сказал Гриц.— Все верно, кроме танцовщицы. Я женюсь только на светской женщине. У меня есть семейные наклонности: я буду счастлив, когда у меня будет свой дом, жена, толстые дети, которые кричат — я буду безумно любить их.

 

Мы играли в крокет, папа наблюдал за нами. Он замечает ухаживание Грица. И как ему не ухаживать? Я здесь одна.

Он должен был уехать в четыре часа, но в пять часов; просил у меня позволения остаться обедать, а после в обеда объявил, что ему было бы приятнее не пускаться в путь ночью.

Я говорила о мебели, об экипажах, о ливреях, о порядке дома. И мне было приятно видеть, как отец ловил мои слова и задавал мне всевозможные вопросы, забывая свою сдержанность и гордость.

Гриц говорил много, как человек не умный, но светский и знакомый со всеми.

У меня были в руках все мои фотографии, и он просил меня дать ему одну. Я не умею отказывать, да к тому же это старый друг, и я дала ему.

Но я не согласилась дать ему маленькую карточку, за которую он готов был отдать «два года своей жизни».

О! Dio mio!

Пятница, 25 августа. М. и Мишель уехали после завтрака.

Отец предложил поехать в Павловск, другое свое имение.

Ко мне он относится как нельзя лучше, но сегодня я нервна и говорила мало — малейшие разговоры могли бы вызвать у меня слезы.

Но, думая о том, какое впечатление произведет на maman это полное отсутствие празднеств и блеска, я сказала отцу, что мне хочется видеть людей и иметь развлечения и что я нахожу мое положение странным.

—Если ты этого желаешь,— ответил он,— твое желание будет исполнено! Хочешь, я повезу тебя к губернаторше?

—Хочу.

—Ну, хорошо.

Успокоившись на этот счет, я спокойно побывала на работах, на хуторе, и даже входила в подробности того, что меня не занимало, но могло мне пригодиться, чтобы при случае сделать замечание знатока о хозяйстве и удивить кого-нибудь разговором о посеве ячменя или о качестве ржи рядом со стихом из Шекспира и тирадой из философии Платона.

Вы видите, я извлекаю пользу из всего.

Паша достал мне мольберт, и перед обедом мне прислали из Полтавы два больших холста через М.

—Как ты находишь М.?— спросил папа. Я сказала, что думаю о нем.

—Мне,— сказал Паша,— он в первый день не понравился, а потом я полюбил его.

—А я понравилась вам с первого раза?— спросила я.

—Вы? Зачем?

—Скажите же.

—Ну, хорошо, вы мне понравились. Я не ожидал, что вы такая, я думал, что вы не умеете говорить по-русски, что вы неестественны... и... и вот!

—Хорошо.

Я сказала ему, какое печальное впечатление производит на меня деревня и сжатые поля.

—Да,— сказал Паша,— все желтеет. Как время летит! Мне кажется, что еще вчера была весна.

—Всегда говорят одно и то же. Мы там гораздо счастливее, у нас не бывает таких заметных перемен.

—Но зато вы не наслаждаетесь весною,— сказал Паша с увлечением.

—Тем лучше для нас. Резкие перемены вредят ровности настроения, и жизнь гораздо лучше, когда мы спокойны.

—Как вы говорите?

—Я говорю, что весна в России — время, благоприятное для обманов и подлостей.

—Как так?

—Зимою, когда все вокруг нас холодно, мрачно, спокойно, мы сами мрачны, холодны, недоверчивы. Настают жаркие солнечные дни, и мы меняемся, так как погода сильно действует на характер, настроение и даже убеждения человека. Весною чувствуешь себя счастливее, и потому лучше; отсюда недоверие ко злу и к подлости людей. Каким образом, когда я так счастлив, так восторженно настроен к добру, каким образом может оставаться место для дурных помыслов в сердцах других? Вот что говорит себе каждый. А у нас не испытываешь этого опьянения или испытываешь гораздо слабее, я думаю, что это состояние более нормальное и почти всегда одинаково.

Паша пришел в такой восторг, что просил дать ему мой портрет, обещая носить его в медальоне всю жизнь.

—Потому, что я люблю и уважаю вас, как никого на свете.

Княгиня широко раскрыла глаза, а я засмеялась и просила Пашу поцеловать мне руку.

Он противился, краснел и, наконец, повиновался. Странный и дикий человек. Сегодня днем я говорила о моем презрении к человеческому роду.

—А, так вы вот как!— воскликнул он.— Так я, значит, только жалкий подлец!

И, весь красный и дрожащий, он выбежал из гостиной.

Суббота, 26 августа. Можно умереть с тоски в деревне!

С изумительной быстротой я сделала эскизы двух портретов — отца и Поля, в тридцать пять минут. Сколько женщин, которые не могли бы этого сделать!

Отец, считавший мой талант тщеславным хвастовством, теперь признал его и остался очень доволен, я была в восторге, так как рисовать — значит приближаться к одной из моих целей. Каждый час, употребленный не на это или не на кокетство (так как кокетство ведет к любви, а любовь, может быть, к замужеству), падает мне на голову, как тяжесть. Читать? Нет! Действовать? Да!

Сегодня утром отец вошел ко мне, и когда после нескольких незначительных фраз Поль вышел, водворилось молчание; я чувствовала, что отец хочет что-то сказать, и так как я хотела говорить с ним о том же, я нарочно молчала, сколько для того, чтобы не начинать первой, столько и для того, чтобы видеть колебание и затруднительное положение другого.

—Гм... что ты сказала?— спросил он наконец.

—Я, папа? Ничего.

—Гм... ты сказала... гм... чтобы я поехал с тобой в Рим. Так как же?

—Очень просто.

—Но...

Он колебался и перебирал мои щетки и гребни.

—Но если я поеду с тобою... гм... и maman не приедет? Тогда... видишь ли, если она не приедет... гм... то как же быть?

А! а! Милый папа! Наконец-то! Это вы колеблетесь... это чудесно! Это отлично!

—Мама? Мама приедет.

—Ты думаешь?

—Мама сделает все, чего я хочу. Ее больше нет, существую только я.

Тогда, видимо облегченный, он задал мне несколько вопросов относительно того, как мама проводит время, спросил и о многих других вещах.

Отчего это мама предостерегала меня от злобного направления его ума, от его привычки смущать и унижать людей? Потому что это правда.

Но почему же я не унижена, не сконфужена, между тем как это было всегда с мамой.

Потому что отец умнее мамы, а я умнее его.

Кроме того, он уважает меня, потому что я всегда его побеждаю, и разговор со мною полон интереса для человека, ржавеющего в России, но достаточно образованного для того, чтобы оценить познания других.

Я напомнила ему о моем желании видеть полтавское общество, но по его ответам я видела, что он не хочет мне показывать людей, среди которых он блистает. Но когда я сказала, что желаю этого непременно, он ответил, что желание мое будет исполнено и вместе с княгиней принялся составлять список дам, к которым нужно поехать.

—A m-me М., вы с ней знакомы?— спросила я.

—Да, но я не езжу к ней; она живет очень уединенно.

—Но мне нужно будет поехать к ней с вами; она знала меня ребенком, она дружна с maman и, когда она меня знала, я производила невыгодное впечатление в физическом отношении. Я бы желала изгладить это дурное впечатление.

—Хорошо, поедем. Но я на твоем месте не поехал бы.

—Почему?

—Потому... гм... что может подумать...

—Что?

—Разные вещи.

—Нет, скажите: я люблю, когда говорят прямо, и намеки меня раздражают.

—Она подумает, что ты имеешь виды... Она подумает, что ты желаешь, чтобы ее сын сделал тебе предложение.

—Гриц М.! О, нет, папа, она этого не подумает. М.— прекрасный молодой человек, друг детства, которого я очень люблю, но выйти за него замуж! Нет, папа, не такого мужа я желаю. Будьте покойны.

Кардинал умирает.

Ничтожный человек (я говорю о племяннике)! За обедом говорили о храбрости, и я сказала замечательно верную вещь: тот, кто боится и идет навстречу опасности, более храбрый, чем тот, кто не боится— чем больше страх, тем больше заслуга.

Суббота, 27 августа. В первый раз в жизни я наказала кого-нибудь, именно Шоколада.

Он написал своей матери, прося у нее позволения остаться в России на более выгодном месте, чем у меня.

Эта неблагодарность огорчила меня, я позвала его, обличила его перед всеми и приказала ему стать на колени. Мальчик заплакал и не повиновался. Тогда я должна была взять его за плечи и скорее от стыда, чем от насилия, он стал на колени, пошатнув этажерку с севрским фарфором. А я, стоя среди гостиной, метала громы моего красноречия и кончила тем, что грозила отправить его во Францию в четвертом классе, вместе с быками и баранами, при посредстве консула негров.

—Стыдно, стыдно. Шоколад! Ты будешь ничтожный человек. Встань и уйди.

Я рассердилась не на шутку, а когда через пять минут эта обезьянка пришла просить прощения, я сказала, что, если он раскаивается по приказанию г. Поля, то мне не нужно его раскаяние.

—Нет, я сам.

—Так ты сам раскаиваешься? Он плакал, закрыв глаза кулаками.

—Скажи, Шоколад, я не рассержусь.

—Да...

—Ну, хорошо, иди, я прощаю, но понимаешь ли ты, что все это для твоей же пользы?

Шоколад будет или великим человеком или великим негодяем.

Понедельник, 28 августа. Отец был в Полтаве по службе. Что же касается меня, то я пыталась рассуждать с княгиней, но скоро мы перешли на разговор о любви, о мужчинах и королях.

Мишель привез дядю Александра, а позднее приехал Гриц.

Есть дни, когда мне бывает не по себе. Сегодня такой день.

М. привез букет княгине и, минуту спустя, начал говорить с дядей Александром о разведении баранов.

—Я предпочитаю, чтобы вы говорили о букетах, чем о баранах, Гриц,— сказал отец.

—Ах, папа,— заметила я,— ведь бараны дают букет.

У меня не было никакой задней мысли, но все переглянулись, и я покраснела до ушей.

А вечером мне очень хотелось, чтобы дядя видел, что Гриц ухаживает за мною, но не удалось. Этот глупый человек не отходил от Мишеля.

Впрочем, он в самом деле глуп, и все здесь говорят это. Я хотела было вступиться за него, но сегодня вечером, вследствие дурного настроения или по убеждению, я согласна с другими.

Когда все ушли в красный дом, я села за рояль и излила в звуках всю мою скуку и раздражение. А теперь я лягу спать, надеясь увидеть во сне великого князя — может быть, это меня развеселит.

Здесь луна как-то безжизненна, я смотрела на нее, пока стреляли из пушки. Отец уехал на два дня в Харьков. Пушки составляют его гордость, у него их девять, и сегодня вечером стреляли, а я в это время смотрела на луну.

Вторник. 29 августа. Вчера я слышала, как Поль говорил дяде Александру, указывая глазами на меня:

—Если бы ты знал, милый дядя! Она все перевернула в Гавронцах! Она переделывает по-своему папа! Ей все повинуется.

В самом деле, сделала ли я все это? Тем лучше.

Мне хочется спать и скучно с утра. Я еще не допускаю для себя скуки от недостатка развлечений или удовольствий и, когда мне скучно, ищу этому причины: я убеждена в том, что это более или менее неприятное состояние происходит от чего-нибудь и не является следствием недостатка удовольствий или одиночества.

Но здесь, в Гавронцах, я ничего не желаю, все идет согласно моему желанию, и все-таки мне скучно. Неужели я просто скучаю в деревне? Но к черту!

Когда сели за карты, я осталась с Грипем и Мишелем в моей мастерской. Гриц решительно изменился со вчерашнего дня. В его движениях проглядывает смущение, которого я не могу себе объяснить.

Завтрашняя поездка откладывается до четверга, и он хочет отправиться в далекое путешествие. Я задумалась, и это заметили другие. Впрочем, уже с некоторого времени я витаю между двух миров и не слышу, когда со мной говорят.

Мужчины пошли купаться в реке, которая прелестна, глубока и осенена деревьями в том месте, где купаются; а я осталась с княгиней на большом балконе, который образует навес для экипажей.

Княгиня, между прочим, рассказала мне любопытную историю. Вчера Мишель приходит к ней и говорит:

—Maman, жените меня.

—На ком?

—На Мусе.

—Глупец! Да тебе только восемнадцать лет!

Он настаивал так серьезно, что она вынуждена была отправить его к черту.

—Только не рассказывайте ему этого, милая Муся,— прибавила она,— а то он не даст мне покоя.

Молодые люди застали нас на балконе изнемогающими от нестерпимой жары, о воздухе нечего и говорить, а вечером не было ни малейшего ветерка. Вид прелестный. Напротив — красный дом и разбросанные беседки, направо — гора со стоящей на ее склоне церковью, утонувшею в зелени, дальше — фамильный склеп. И подумать, что все принадлежит нам, что мы — полные хозяева всего этого, что все эти дома, церковь, двор, напоминающий маленький городок, все, все наше, и прислуга, почти шестьдесят человек, и все!

Я с нетерпением ждала конца обеда, мне хотелось и к Полю, чтобы спросить у него объяснения нескольких слов, сказанных во время игры в крокет и неприятно меня поразивших.

—Ты не заметила,— сказал мне Поль,—что Гриц изменился со вчерашнего дня?

—Я? Нет, я ничего не заметила.

—А я заметил, и все это благодаря Мишелю.

—Как?

—Мишель— хороший малый, но он встречался с женщинами только за ужином и не умеет держать себя, кроме того, у него злой язык, что доказывает эта история. Он сказал, что желает... словом, он безумно влюблен в тебя и способен на всякую подлость. Я говорил об этом с дядей Александром, и он сказал, что следовало мне выдрать его за уши. Тетя Наташа того же мнения... Постой, я думаю, что Грица уверили мать или знакомые, его ловят, чтобы женить, из-за его богатства. Ну, вот... до вчерашнего дня он превозносил тебя до небес, а вчера... Конечно, ты не хочешь выходить за него, я знаю, тебе до этого дела нет, но это нехорошо. Это Мишель всегда сплетничает.

—Да, но что же делать?

—Нужно... ты достаточно умна для этого... нужно сказать, дать понять, он глуп, но это он поймет. Словом, нужно... За обедом я тебе помогу, и ты расскажешь историю или что-нибудь.

Это была и моя мысль.

—Мы увидим, брат.

Дядя Александр был в театре после нас и слышал, как говорили о приезде дочери Башкирцева, замечательной красавицы.

В фойе он встретил Грица, который отвел его в сторону и говорил ему обо мне с увлечением. Я не могла лишить себя удовольствия порисоваться на большой лестнице. Я села посредине, молодые люди, которые шли наверх вместе со мною, сели ниже, на ступеньки, князь стал на колени. Видели вы гравюру, изображающую Элеонору Гете? Это было точно так же, даже мой костюм был таким же. Только я ни на кого не смотрела, я смотрела на лампы.

Если бы Поль не потушил одной из них, я бы долго так просидела.

Покойной ночи. Ах! Как мне скучно!

Среда, 30 августа. Пока молодые люди преследовали экономку и бросали ей под ноги фейерверк, княгиня, дядя и я говорили о папе и о Риме.

Я делала вид, что смерть кардинала меня тревожит.

Я видела сон, будто Пьетро А. умер, я подошла к его гробу и надела ему на шею четки из топаза с золотым крестом. Как только я это сделала, я заметила, что мертвый человек совсем не Пьетро.

Смерть во сне, кажется, означает брак. Вы поймете мое раздражение, а у меня раздражение всегда выражается неподвижностью и полным молчанием. Но берегись тот, кто меня дразнит!

Говорили о полтавских нравах. Распущенность там большая; говорят, что ночью встретили M-me M., в пеньюаре, с M. Ж., на улице, как о вещи весьма обыкновенной. Барышни ведут себя с такой ветренностью... Но когда принялись говорить о поцелуях, я начала быстро шагать по комнате.

Один молодой человек был влюблен в молодую девушку, и она любила, но через некоторое время он женился на другой. Когда его спросили о причине такой перемены, он отвечал:

—Она поцеловала меня, следовательно, целовала или будет целовать других.

—Это верно,— сказал дядя Александр.

И все мужчины так рассуждают.

Рассуждение в высшей степени ложное, но благодаря ему я сижу у себя, раздетая и вне себя от досады. Мне казалось, что говорили про меня. Так вот причина! Но дайте же, ради Бога, возможность забыть! О, Господи, разве я совершила преступление, что ты заставляешь меня так мучиться?

Ты хорошо делаешь. Господи, и моя совесть, не давая мне ни минуты покоя, излечит меня.

Чему не могли научить меня ни воспитание, ни книги, ни советы, тому научит меня опыт.

Я благодарю за это Бога и советую молодым девушкам быть немного более подлыми в глубине души и опасаться всякого чувства. Их сначала компрометируют, а потом обращают в посмешище.

Чем выше чувство, тем легче обратить его в смешное: чем оно выше, тем смешнее. И нет ничего на свете более смешного и унизительного, чем любовь, обращенная в смешное.

Я поеду с отцом в Рим, буду выезжать, и тогда посмотрим.

Очаровательная прогулка! Тройка князя, несмотря на тяжесть дяди Александра, летела как молния. Мишель правил. Я обожаю быструю езду, все три лошади понесли в карьер, и на несколько минут у меня захватило дыхание от удовольствия и волнения.

Потом крокет задержал нас до обеда, к которому приехал M. Я уже думала о том, какую бы рассказать «историю», когда княгиня назвала молодых девиц Р.

—Они очень милы, но очень несчастны,— сказал Гриц.

—В чем же?

—Они только и делают, что разъезжают в погоне за мужьями и не находят... Они даже меня хотели поймать!

Тут все засмеялись.

—Вас поймать?— спрашивали его.— Так вы им, значит, нравились?

—Я думаю... но они видели, что я не желаю.

—Знаете,— сказала я,— ведь это несчастье быть таким! Не говоря уже о том, что это несносно для других.

Все смеялись и обменивались взглядами, вовсе не лестными для M.

Нет! Какое несчастье быть глупым!

В его манерах я заметила то же смущение, как вчера. Может быть, он думает, что его желают поймать.

И все это благодаря Мишелю.

Гриц едва осмеливался говорить со мною из отдаленного угла гостиной, и только около половины десятого он решился сесть рядом со мною. Я улыбалась— от презрения.

Господи, как глупо быть глупым! Я сделалась холодной и строгой и подала знак, что пора расходиться.

Я отлично вижу, что Мишель начиняет его всевозможными глупостями. Княгиня говорила мне: «Вы не знаете, что за человек Мишель, какой он злой и хитрый».

Но какое несчастье быть глупым!

Четверг, 19 августа. Поль в полном разочаровании, пришел мне объявить, что папа не желает ехать обедать в лес.

Я накинула пеньюар и пошла сказать ему, что мы поедем.

Через три минуты он уже был у меня. После многих весьма комичных недоразумений мы поехали в лес. Я — в отличном настроении, против всякого ожидания. Грип держит себя так же просто, как в первый день, и наших натянутых и неприятных отношений больше не существует.

Мы обедали в лесу, как дома. Все были голодны и ели с большим аппетитом, насмехаясь над Мишелем. Это он должен был устроить пикник, но сегодня утром постыдно отказался, и припасы были посланы из Гавронцев.



Следующее



Библиотека "Живое слово" Астрология  Агентство ОБС Живопись Имена