Валъ-Мон, Глион-сюр-Террите (Во)
Швейцария,
10 мая 1926
Марина Цветаева, неужели Вы только что
здесь были? Но тогда где был я? Сейчас
все еще десятое мая — и странно, Marina, Марина,
что именно это число Вы написали (перегнав
время, ворвавшись во вневременное
мгновенье, в которое я читал Вас!) над
заключительными строками своего письма!
Вам показалось, что Вы получили мои книги,
повернув дверь (так переворачивают листы в
книге) десятого числа...; в то же самое
десятое, сегодня, в вечном Сегодня духа,
Марина, принял я тебя своим сердцем, всем
своим сознанием, которое сотрясается тобою,
твоим приходом, как будто вместе с тобою
сердечным потоком на меня обрушился твой
великий со-читатель океан. Что сказать
тебе? Ты подала мне руки, поочередно, а потом,
складывая их вместе, ты погрузила свои руки,
Марина, в мое сердце, как в чашу, где течет
источник: и вот тебя омывает, покуда ты их
так держишь внутри, омывает этот теснящий
поток... Сноси его терпеливо. Что сказать?
Все мои слова (словно уже бывшие в твоем
письме, как накануне представления), все мои
слова устремляются к тебе одновременно, ни
одно не желает пропустить вперед другое. Не
потому ли так торопятся из театра люди, что
после столь богато представленной им жизни
вид занавеса невыносим? — так и я с трудом
переношу закрытость твоего письма (еще раз,
еще!). Но взгляни, и на занавесе есть нечто
утешительное: возле твоего прекрасного
имени, возле этого восхитительного Сен Жиль-сюр-Ви
(survie!*) кто-то вывел большую, льстиво голубую
«семерку» (вот так: 7!), семь, мое
благословенное число. Атлас был раскрыт (география
для меня не наука, но всегда готовое к
употреблению отношение), и вот ты уже была
внесена, Марина, в мою душевную карту: где-то
между Москвой и Толедо я создал
пространство для натиска твоего океана. Но
в действительности ты видишь перед собой
Иль д'Йё, с повернутым к тебе Пуэнт де Корбо...
И Ариадна (большая ли она уже, докуда она
тебе?) смотрит вместе с тобой и... «дети»,
говоришь ты, «дети» — во множественном
числе? А в 1903 году, когда я уже полемизировал
с Роденом, ты была еще маленькой девочкой,
которую я на днях пойду искать в Лозанне. (Ах,
легче будет встретить негритянку, если
завлекать ее фиалками: такой я вижу ее,
словно на картине Рене Обержонуа... Но как
увидеть тебя?)
Чувствуешь ли, поэтесса, как ты захватила
меня, ты и твой ослепительный со-читатель; я
пишу, как ты, и опускаюсь из фразы, как ты, на
несколько ступенек в промежуточный этаж
скобок, где потолки низки и пахнет ранними
розами, которым нет конца. Марина: как я
обжился в твоем письме! И как удивительно,
что игральная кость твоей речи, после того
как выброс уже назван, падает еще на
ступеньку глубже, показывая уточняющее
число, окончательное (и зачастую даже
большее). Милая, не природная ли ты сила, та,
что стоит за пятой стихией, возбуждая и
сжимая ее?.. И вновь у меня было ощущение,
будто из тебя ко мне устремляет свое
согласие природа, настоящий (говорящий «да»)
сад вокруг источника, вокруг чего же еще?
вокруг солнечных часов. О, как ты меня
перерастаешь и переовеваешь высокими
флоксами твоего словесного лета!
Но, говоришь ты, речь идет не о человеке-Рильке:
но и я сам сейчас с ним в раздоре, с моим
телом, с которым обычно у меня было столь
совершенное согласие, что я часто не знал,
кто из нас более счастливый сочинитель: оно,
я или мы вместе? (Подошвы ступней, блаженные,
сколь часто блаженные от ходьбы, что
превыше всего, от ходьбы по земле, блаженные
от первого знания, от предзнания, от
соучастия в сверхзнании!) И вдруг раздор,
раздвоенность, двойная одежда, душа одета
так, а тело, укутанное — совсем иначе. Уже с
декабря — я в этом санатории, однако врача
не вполне допускаю к тому единственному
отношению Себя к Себе, которое не выносит
посредников (никаких промежуточных звеньев,—
они сделали бы дистанцию необратимой,
никаких переводчиков,— они разорвали бы
это на два языка). (Терпение, долгое,
теряемое и вновь обретаемое...) Мюзот, где я
постоянно живу (после войны он спасает меня
от сумятицы и застоя),— в четырех часах
отсюда: моя (позволю себе воспользоваться
твоими словами)... «моя героическая
французская родина». Взгляни на нее: почти
Испания, Прованс, долина Роны. Austere et melodieux**;
холм в чудесном единстве со старинной
башней, которая все еще столь целостно
принадлежит ему, как и тому, кто помогает
камням привыкать к судьбе...
Райнер Мария
* букв.: сверх-жизнь(фр.).
** Сурово и мелодично (фр.).
Источник — Ганс Эгон Хольтхаузен "Райнер
Мария Рильке", Челябинск,
Изд-во Урал LTD, 1998. Перевод Н. Болдырева
|