Сен Жиль-сюр-Ви,
12 мая 1926
Потусторонний мир (не церковный, скорее —
географический) ты знаешь лучше, чем
посюсторонний. Ты знаешь его
топографически, со всеми его горами и
островами и крепостями-замками.
Топография души — вот ты кто. Со своей
книгой (это же не было книгой, это стало
книгой!) о бедности, странничестве и смерти
ты сделал для Бога больше, чем все философы
и проповедники вместе взятые.
Священники лишь помеха между мной и Богом
(богами). Ты же — друг, углубляющий и
возвышающий радость (радость ли?) великого
часа между двоими (вечной парой!), без кого
уже более не чувствуешь другого и кого, как
это в конце концов и должно быть,— любят
единственно.
Бог. Ты один сказал Богу нечто новое. Ты —
это ярко выраженные взаимоотношения Иоанна-Иисуса
(взаимно невыраженные). Но — разница — ты
любимец Отца, не Сына, ты — Бога-отца (у
которого не было никого!) Иоанн. Ты выбрал (избрание
— выбор!) Отца, так как он был более одинок
и его невозможно было любить.
О нет, не Давид. У Давида полнота
застенчивости была всей его силой, твоя же
сила вся — в полноте риска и отваги.
Мир был еще слишком юным. Всё должно
было произойти — чтобы пришел ты.
Ты отважился нечеловеческого (всецело
божественного) Бога-отца возлюбить (высказать!)
так, как Иоанн никогда не отваживался
возлюбить всецело человеческого Сына!
Иоанн любил Сына руками (вечно скрываясь от
своей любви на груди Иисуса), глазами,
делами. Слово — героика любви, которая
всегда жаждет остаться безмолвной (абсолютно
деятельной).
Хорошо ли ты понимаешь меня с моим плохим
немецким? По-французски я пишу более бегло,
потому-то я и не хочу писать тебе по-французски.
От меня к тебе ничто не должно бежать.
Лететь — да! А если нет, то лучше запинаться
и спотыкаться.
Знаешь ли, как у меня обстоит с твоими
стихами? В первое мгновение [im ersten Augenblick] (Augenblitz
было бы и звучало бы лучше; будь я немцем, я
бы именно так и говорила: ведь молния
стремительнее, чем взгляд! А молниеносный
взгляд еще стремительнее, чем просто взгляд.
Две скорости, слившиеся воедино. Я не права?)
Итак, в первое мгновение (ибо я чужеземец) я
знаю все — потом — ночь — ничего — потом:
Боже, как ясно! — но как я это хочу схватить (не
аллегорически, но почти рукой) — снова
стерто: только напечатанные строчки. Молния
за молнией (молния — ночь — молния) вот
такие со мной дела, когда читаю тебя.
Вероятно, у тебя так, когда ты пишешь себя.
«Рильке понять легко»,— так говорят в
своей гордости посвященных антропософы и
другие мистические сектанты (впрочем, я не
имею ничего против, это лучше, чем социализм,—хотя...).
«Понять легко». Разорванным, кусками:
Рильке-романтик, Рильке-мистик, Рильке-греческие
мифы и т. д., и т. п.
Однако попытайтесь подступиться к
целостному Рильке. Здесь вам совершенно не
поможет все ваше ясновидение. Чудо не
нуждается в ясновидении. Оно — вот.
Увиденное, удостоверенное любым
крестьянином — глазами. Чудо:
неприкосновенно: непостижимо.
Уже две ночи читаю я в твоем «Орфее». (Твой
«Орфей» — страна, поэтому — «в».) И вот
кстати получила из Парижа русскую
литературную газету (нашу единственную за
границей), где следующие строчки: «Из этого
(«Поэт о критике» — заметки, проза) мы
узнаем, что госпожа Ц. все еще безутешна в
связи со смертью Орфея, и тому подобные
нелепости...»
Один критик говорил о Блоке: «Четыре года,
отделяющие нас от его смерти, уже примирили
нас с нею, мы почти что нашли утешение в ней».
Я парировала: «Если четырех лет
достаточно, чтобы утешиться после смерти
такого поэта, как Блок, то как обстоит дело с
Пушкиным (†1836). А с Орфеем? (†?) Каждая смерть
поэта, какой бы она ни была естественной,
все же противоестественна, она — убийство,
потому она и свершается непрерывно, не
прекращаясь, вечно — в это мгновенье.
Пушкин, Блок — и чтобы назвать всех — ОРФЕЙ
— не может умереть никогда, ибо он именно
сейчас (вечно!) умирает. В каждом любящем —
заново, и в каждом любящем — вечно. Поэтому
— нет утешения до тех пор, пока мы сами не
станем «умершими». (Все это приблизительно,
по-русски было лучше.)
Это, конечно, не принадлежит к «литературе»
(беллетристике), потому надо мной и смеялись.
Но если бы это было стихотворение (поэт//глупец!//,
который осмеливается писать прозой!), если
бы это было стихотворением, они бы
промолчали или даже вздохнули. (Старый
сюжет об Орфее и зверях, к которым
принадлежали и овцы тоже?)
Ты понимаешь, конечно, что я неуязвима, ибо
я не госпожа Ц. и т. д., и т. д., как они это
считают. Но мне грустно: вечно-насущная и
вечно-возвращающаяся история о поэте и
толпе, которую так хотелось бы похерить!
Твой «Орфей». Первая строка:
«И дерево растет. О чистое себя
перерастанье!»
Вот же она — великая лепота (великолепие).
И как я это знаю\ Дерево выше себя самого,
дерево преодолевает себя самого — оттого
такое высокое. Оно из тех, кого Бог — по
счастию — оставляет без опеки (пекутся о
себе сами!) и кто вырастает прямо в небо, в
семидесятое (у нас, у русских, их семь). (Быть
на седьмом небе от радости. Видеть седьмой
сон. Неделя — древнерусское — седмица.
Семеро одного не ждут. Семь Симеонов (Сказка).
7 — русское число! О, еще многое: Семь бед —
один ответ; многое.
Пение — это бытие [Dasein]. (Быть здесь [da sein];
кто не поет, тот еще не здесь, он еще придет!)
«Тяжки горы, тяжко море...» (как будто ты
утешаешь ребенка, внушаешь ему мужество)... и
— почти улыбаясь над его непонятливостью:
«Но эти ветра... но просторы...» Эта строчка
— чистая интонация (интенция), и значит
совершенно ангельская речь. (Интонация:
интенция, ставшая звуком. Воплощенный
помысел.)
...К чему нам помыслы
о именах других. Один на всех —
Орфей, когда поет.
|
(Когда он умирает — в других поэтах: вот
что я имела в виду на предыдущей стороне
листа.)
===========
Он — Здешний ли? И уже ощущается
надвигающееся (близящееся) Нет. О Райнер, я
не хочу выбирать (выбирать — это бередить и
впадать в бред!), я не могу выбирать, я беру
первые лучшие строчки, которые хранит мое
ухо. Ты пишешь мне в ухо, я читаю тебя ухом.
Эта гордость из земли (конь, выросший из
земли). Райнер! К тебе идет книжка «Ремесло»,
там ты найдешь Святого Георгия, он почти
конь, и коня, который почти всадник, я их не
разделяю и не называю. Твой всадник! Ибо
всадник — это не тот, кто скачет наверху,
верховой; всадник — это оба вместе, некий
новый образ, нечто, чего раньше здесь не
было, не всадник и конь: всадник = коню и конь
= всаднику: ВЕРХОВОМУ (Reiter).
===========
Твоя карандашная запись (так ли это
назвать? нет, пожалуй,— помета!) — милые
легкие два слова: к собаке. Милый, это
переносит меня в сердцевину моих
одиннадцати лет. Внутрь детства,
следовательно в Шварцвальд [в черный лес.— Перев.]
(в самую середку!). И вот начальница (ее звали
фройлен Бринк и была она уродлива) говорит
однажды: «Этой бесовке, Марине, можно все
простить, стоит лишь ей сказать: собака!»
(Собака — Hund — от восхищения и умиления и
страсти — воя — с тремя u-u-u. То были не
породистые собаки (Rassehunde), уличные! (Gassenhunde!)
Райнер, это чистейшее счастье, блаженное
состояние — прижиматься лбом к собачьему
лбу, глаза — в глаза, а собака, удивленная,
оторопевшая и польщенная (ведь такое
случается не каждый день!) — ЗЛИТСЯ! И тогда
ее пасть сжимаешь руками — ведь она может
укусить, из одной растроганности! — и
целуешь. Целуешь прочь.
Есть ли у тебя, там где ты сейчас, собака? И
где ты? Валь-Мон (Вальмон) — так звали героя
жесткой, холодной и умной книги Лакло «Опасные
связи», которая у нас в России — я даже не
знаю, почему, ибо это весьма
моралистическая книга! — была запрещена
вместе с мемуарами Казаковы (его я горячо
люблю!). Я написала в Прагу, мне должны
выслать две мои драматические поэмы (думаю,
что это не драмы) — «Приключение» (помнишь,
Генриетта? его прекраснейшая, та, что
как раз и не была приключением,
единственная, которая не была приключением)
и «Феникс» — о конце Казановы. Герцог, 75
лет, одинокий, бедный, старомодный,
осмеянный. Его последняя любовь. 75 лет — 13
лет. Ты должен это прочесть, это легко
понять (в смысле языка). И не удивляйся — это
написала моя германская, не французская
душа.
===========
Мы движемся. Но как? За взмахом взмахи
крыльев... Райнер, Райнер, ты сказал это
мне, не зная меня, как слепец (зрячий!) —
наугад. (Лучшие стрелки — слепые!)
Завтра — Вознесение Христово. Вознесение.
Как прекрасно! Небо в этом слове (Himmelfahrt)
выглядит точь-в-точь как мой океан в волнах.
И Христос — возносится.
Только что пришло твое письмо. Пора и
моему отправляться.
Марина.
Источник — Ганс Эгон Хольтхаузен "Райнер
Мария Рильке", Челябинск,
Изд-во Урал LTD, 1998. Перевод Н. Болдырева
|