Библиотека Живое слово
Серебряный век

Вы здесь: Серебряный век >> София Парнок >> Критика >> По поводу последних произведений Валерия Брюсова


Критика

Андрей Полянин

По поводу последних произведений Валерия Брюсова

(Семь цветов радуги. Египетские ночи*)


«Алхимик, на огонь погасший горна 
Смотрю без слез в своем безгрезном сне».

В. Брюсов

В предисловии к последнему своему сборнику Брюсов говорит о себе, как учитель словесности о великом поэте: с апломбом и полным непониманием. — «Тогда, в 1912 году, автор полагал, что своевременно и нужно создать ряд поэм, которые еще раз указывали бы читателям на радости земного бытия во всех его формах»... Но разразилась война, и «автору показалось, что голос утверждения становится еще более своевременным и нужным после пережитых испытаний». И вот он, — подарок человечеству: «Семь цветов радуги».

Это — не «Urbi et orbi», не «Стефанос», не «Все напевы», даже не «Зеркало теней», — это сборник стихов, столь слабых, что только интерес к творческому пути Брюсова вызывает нас к критике этой книги.

Начиная с предисловия и эпиграфов («Еще есть долг, еще есть дело, остановиться не пора!» К. Павлова. «Naviget! haes sununa est...» Виргилий), с первых страниц книги, мы присутствуем при том, как автор, пользуясь всевозможными приемами красноречия, убеждает читателя, читателя, а главное — самого себя, в том, что он, Брюсов, должен писать стихи, что его струнам «должно звучать», что он не мог «не слагать иных, радостных, песен, ибо однажды оне должны прозвучать!»** Не нужно быть особо тонким психологом, чтобы понять происхождение столь упрямо повторяющихся императивов. Человек не станет с исступлением доказывать, что в нем должно быть то, что в нем, действительно, есть, если к тому же этого у него никто не отнимает. Именно потому, что Брюсов теперь не совсем уверен в том, что он «не мог не слагать» песен, т.е. в том, что он — поэт и, следовательно, труд всей его жизни не прошел даром, именно поэтому он упрямо говорит: «в себя я полон вещей веры» и, дальше, точно раздразненный чьим-то дерзким вызовом, спесиво заявляет:


И в длинном перечне, где Данте, где Виргилий,
Где Гете, Пушкин, где ряд дорогих имен,
Я имя новое вписал, чтоб вечно жили
Преданья обо мне, идя сквозь строй времен.

От этих неуклюжих, интеллектуально и музыкально беспомощных стихов, в которых Пушкин, вследствие метрической неловкости Брюсова, превращается в какого-то неизвестного «Пушкингде», — до «Памятника» — один только шаг. И, точно, переворачивая страницу, находим «Памятник»:


Мой памятник стоит, из строф созвучных сложен.
Кричите, буйствуйте, — его вам не свалить!

И, в пылу борьбы с воображаемыми озорниками, Брюсов выкрикивает: «Я есмь и вечно должен быть...» «Прославят гордо каждый стих»... «Ликуя назовут меня — Валерий Брюсов»... Назовут ли его и назовут «ликуя» или не ликуя, в конце концов, не столь уже важно, —«Памятник» Брюсова интересен нам постольку, поскольку он сложен из строф. Внимание Брюсова обращено не на власть поэта над душами, а исключительно на литературные заслуги. Доблесть Брюсова — в прочности сложенных слов: «распад певучих слов в грядущем возможен». Весьма характерен выбор слов в этом стихотворении: «строфа, слово, страница, стих». Слово «душа» встречается в «Памятнике» один только раз и в роковой для автора комбинации:


Повсюду долетят горящие страницы,
В которых спит моя душа.

Этим страницам, в которых его душа спит, Брюсов пророчит славное путешествие — «в сады Украины, в шум и яркий сон столицы, к преддверьям Индии, на берег Иртыша» и «за пределы печальной родины» — к немцам и французам. Кто станет оспаривать, что строфа Брюсова — прочная и, в большинстве случаев, художественная работа! Но памятник, воздвигнутый из строф — непрочный памятник. Брюсову нечем любезным быть народу, да впрочем он и сам определяет круг грядущих свои почитателей, — «это люди разных вкусов». Они-то и назовут его «ликуя «Валерий Брюсов».

Брюсовский «Памятник» — примечательнейший образец самохарактеристики. Мы знаем еще только один такой — в Генуе, на Campo Santo. Среди богатых мраморных изваяний стоит одно, изображающее женщину, украшенную ожерельем из баранок. Необычность такого украшения привлекает внимание. Надгробная надпись гласит: «Я всю жизнь торговала баранками, чтобы накопить деньги себе на памятник в Campo Santo». — Брюсов вся жизнь писал стихи, чтобы купить себе памятник на парнасском кладбище, «где Данте, где Виргилий, где Гете, Пушкин где». Булочница в надгробной надписи поминает баранки, Брюсов — строфы, страницы и т.п.

С великим терпением, с маниакальным упорством, в течение всей своей долгой литературной деятельности, стремился он сделаться поэтом.

«Музыку он раздел, как труп. И мастерство поставил он подножием искусства.»3 Он стремился воздвигнуть на этом подножии истинные выси, и справедливость требует признать, что он умел принуждать свою мечту к подлинному творчеству. Если по многочисленным стихотворным и прозаическим работам Брюсова проследить границы его творческих возможностей, эта гениальная остервенелость воли производит, поистине, жуткое впечатление: Брюсов создавал поэта из чистейшего «ничего».

Нам, его современникам, трудно вполне оценить превосходную цельность этого психологического феномена, слишком многое в биографии Брюсова увлекло бы нас к число человеческой оценке его личности. Но будет время, какой-нибудь потомок разыщет его жизнеописание и восхитится безнравственным восхищением художника. Ибо все приметы того, чего стараются теперь не видеть, или прощают Брюсову его поклонники, покажутся этому, грядущему, прекрасными в своей законности. И — кто знает? — быть может, Брюсов, сам столь скупо одаренный вдохновением, станет вдохновительным образом для чьего-нибудь творческого воображения. Кто знает, — может быть, будет написан новый Сальери, не тот великий Сальери, у которого был свой Моцарт, а Сальери — вечный жид, для которого Моцарт — опасность гения — скрыт даже в футуристе.

Но как ни мешает нам близость поставленной перед нами фигуры, мы все же, за случайностью «человеческого», не можем не чувствовать то «неслучайное», что делает Брюсова — «образом». В отличие от большинства современных стихотворцев, играющих то самих себя, то разных экзотических существ, Брюсов всю свою жизнь, как сумасшедший актер, играет одну только роль: он играет великого поэта. Мы —зрители трагического представления: на наших глазах воля, доведенная до страсти, достигла наивысшего напряжения, и теперь мы присутствуем при гибели ея.

«Семь цветов радуги» созданы последними усилиями ослабевающей воли.

Памятуя, что поэту свойственно давать отклик вдруг «на всякий звук»4, Брюсов старается быть человечным и универсальным. Здесь — любовь и смерть, и природа, и война. И ни в одном стихотворении Брюсов не достигает той пленительной внезапности, в которой — сладчайшая тайна поэтического очарования. В большинстве случаев стихи этого сборника написаны «на тему». Так пишет сочинения «первый ученик» — с равным вдохновением о том, что мило ему и безразлично, пишет не перед лицом Бога, а «на пятерку», стараясь при случае блеснуть познаниями из истории, географии, истории литературы и т. д.

За исключением нескольких стихотворений, вызванных истерикой самоутверждения себе наперекор и немногих образцов удачной работы (как напр., «Ultima Thule», «Крот» и др.) — весь сборник написан потому, что автор счел «своевременным создать ряд поэм». Брюсов счел своевременным заставить себя откликнуться на целый ряд разнообразных явлений. О том, что это ему не удалось, что эти «поэмы» «созданы» без всякой внутренней необходимости, и рождению их не предшествовало не только музыкальное волнение, а хотя бы музыкальное беспокойство, свидетельствуют разительная скука и скудность их ритмической жизни. По определению самого Брюсова: все вокруг


«Поет назначенными метрами
Хвалу стоустую земле».

Задача поэта уловить своим собственным слухом эти «назначенные метры» во «всем вокруг» и в самом себе. Брюсов же довит их не из первоисточника, а из воспроизведений «назначенных метров», сделанных другими поэтами. Благодаря поэтической эрудиции, выбор у Брюсова велик. Но недостаточно иметь из чего выбирать, надо уметь выбирать, и нельзя не подивиться тому, насколько ослабевает в Брюсове музыкальная чуткость. Он в большинстве случаев уже не в силах обострить свой слух до понимания соответствия интеллектуального и музыкального содержания стиха. Если прежде Брюсов мог быть ритмически пассивен, то теперь он ритмически жалок. Что означает такая скороговорка:


А когда золотило чудо
Амстердам, и Лейден, и Анвер, —
Те же дали видели отсюда Гальс,
Ян Стен, Гоббема и Фермер.


* * *


Как нежные бутоны превращают лепесты
В ярко радостные розы, ало-красные цветы.


* * *


Иль мы тот народ, кто обрел
Двух сфинксов на отмели невской,
Кто миру титанов привел,
Как Пушкин, Толстой, Достоевский?


* * *


Умершим мир! Но мы, мы дышим.


* * *


Ты переполнил чашу меры,
Тевтон, — иль как назвать тебя!

Подобных образов не счесть, и поистине делается и неловко и грустно при восклицании Брюсова: «Опять в душе кипит избыток и новых форм и буйных слов». Где эти «буйныя слова»? А «новыя рифмы»? Источник их — злоупотребление именами собственными. Этот прием не скрашивает мертвенности стиха и неудовлетворенность читателя усугубляется еще одним естественным чувством — подозрительностью. Самые искусные рифмования с именами собственными вызывают чувство непервоклассного удовольствия, схожего с тем, которое мы испытываем при «опасных номерах» цирковой программы. Полька или вальс обрываются, в оркестре начинается зловещее «трррррр», — и с высоты стеклянного купола, вниз, по натянутому стальному канату, летит какая-нибудь всемирная цирковая знаменитость. Публика ошеломлена, благодарна и рада, что это, наконец, кончилось. То же чувствуем мы, в лучшем случае, от «новых рифм». Но большей частью нам не страшно и мы просто не верим. Не верим, не только тогда, когда Брюсов говорит, что слышит:


«Размер ямбического триметра»...
«В твоем глухом гуденье, Иматра».

Не верим даже тому, что «ночь прильнула к яхте», когда «яхта» рифмована с «ахти», что «лодка ветром качаема», когда это происходит на «Сайме», не верим в «садовые флоксы», когда они присосежены к «Вуоксе», и т. д., и т. д. Одним словом, делаемся несговорчивейшими скептиками.

Но Брюсов сам, верит ли он в свои «буйные слова и новые фирмы», в то, что «опять в душе кипит избыток»?


— Пусть ангелы и демоны покорно
Встают опять в мерцающем огне, —
Алхимик, на огонь погасший горна
Смотрю без слез в своем безгрезном сне.

Алхимик еще вызывает ангелов и демонов, но точно ли они «встают опять», и в каком же «мерцающем огне», если огонь горна погас?

Очевидно, не только то, что мечта Брюсова, прежде его «верный вол», отказывается работать, но и то, что погонщик его устал ее понукать, что «кнут» его уже не «тяжел».

Сон алхимика — «безгрозен», и Брюсову остается либо довольствоваться невинными комбинациями с «новыми рифмами», либо жить на счет чужих грез. Думается, что опыт с Пушкинскими «Египетскими ночами» — начало целой вереницы такого рода работ и последнего поэтического периода Брюсова.

Брюсов дописал «Египетские ночи». Что сказать об этом? В предисловии к этой поэме Брюсов услужливо указывает читателю: такие-то строки — Пушкинские, а такие-то «всецело мои». Потешиться по поводу такой услужливости слишком легко для того, чтобы мы воспользовались этим случаем. Нельзя отказать Брюсову в несомненной ловкости фальсификатора. В поэме попадаются куски хорошей мозаики. Работу можно было бы назвать добросовестной, если б не явно порнографические описания любовной сцены в 5-й главе поэмы.

Поэма дописана не достаточно блестяще для того, чтобы полюбить ее, не достаточно дурно для того, чтобы возненавидеть ее.

Можно сказать, что «художник-варвар» «свой рисунок беззаконный» «чертит» не «бессмысленно».4

Оставим книжным регистраторам радость подсчета хороших и слабых произведений поэта. Брюсов выпустил сборник слабых стихов, отважился дописать «Египетские ночи» и, вероятно, сделает еще не одну такую бестактность. Нужно помнить только одно: Брюсов не человек, а образ.

Январь 1917 г.



Комментарии

«Северные записки», 1917, Январь, Сс. 157-162.

Психологический портрет Брюсова в этой статье Парнок очень схож с цветаевской трактовкой образа поэта в ее широко известном очерке «Герой труда» (1924). Влияние статей на очерк (и шире — литературной позиции Парнок на самоопределение Цветаевой) кажется нам несомненным.

1. Валерий Брюсов. Стихи 1912 — 1915 г. Москва. Издательство К. Ф. Некрасова. 1916 г. Ц. 2 р.; Валерий Брюсов. Египетские ночи. Поэма в б главах. (Обработка и окончание поэмы А. Пушкина). Альманах «Стремнины». 1. Москва. К-во Л. А. Слонимского. Ц. 2 р. 50 к.

2 Курсив в цитатах — мой. А. П.

3. Отсылка к строкам пушкинского «Эха» (1831) «На всякий звук Свой отклик в воздухе пустом Родишь ты вдруг».

4. Парафраз строфы из пушкинского «Возрождения» (1819):


Художник-варвар кистью сонной
Картину гения чернит
И свой рисунок беззаконный
Над ней бессмысленно чертит.



 

(источник — Парнок С.  Сверстники / Книга критических статей, М., Глагол, 1999 г.)

Предыдущее

Следующее

Вы здесь: Серебряный век >> София Парнок >> Критика >> По поводу последних произведений Валерия Брюсова




Библиотека "Живое слово" Астрология  Агентство ОБС Живопись Имена