Библиотека Живое слово
Самиздат

Вы здесь: Живое слово >> Самиздат >>Наталия Гвелесиани >> Круговорот


Повести и рассказы

Наталия Гвелесиани

Предыдущее Следующее

Круговорот

... И приснилось Савельеву Дерево — море деревьев, плавно колеблющихся на малиновом бархате сцены. Сплетенные меж собой, кроны отбрасывали могучие волны света, — они приподняли его с кресла в правом крыле партера и, набегая, прошибали насквозь — жгуче-прекрасные, огненные, вовсе не разящие, сами скорее разимые... Он был один в этом радующем театре, если не считать Маэстро — человека с сердцем ребенка, который неясно угадывался на сидении с краю, у прохода к выходу — среди тени, отброшенной в зал светом сцены. Незримое сияние, ровное и тихое, исходило от его руки к ладони Савельева — ладони без единой вмятины от ногтей. И так легко было на душе, так бездумно и весело, что смех разбудил его.

Проснувшись, он по инерции продолжал улыбаться в темноте, словно в театре затемнили сцену, чтобы сменить декорации. Савельев знал — если пролежать так несколько минут, солнце за сомкнутыми веками, одеялом и занавесями превратится в луну, утро сравняется с вечером. И все-таки придется поднять непослушное тело и вонзить его нехотя в будни. Жизнь завопит, утыканная множеством таких иголок. Захочется сжать уши ладонями и пройти восвояси как-нибудь боком, мимо...

Савельев медленно стянул одеяло с лица. Сквозь немытые окна залы и лоджии на него обыденно взирало солнце. Поглядев на это зрелище с опаской, он вновь прикрыл глаза, но холодный маслянистый свет уже проник внутрь, пропитал его жиром, чтобы толкнуть, разморенного, в мясорубку дня.

Он напрягся и встал. Рука машинально нащупала на полу нестиранные джинсы. Не встряхнув , он надел их такими, какими они были, надеясь, что куртка и новые ботинки скроют небрежность в одежде, точно так же, не глядя, он достал из гардероба первый попавшийся свитер и натянул его, узкий не по размеру, на астеническое туловище. Сегодня не надо было тащить себя в гости и он мог позволить себе одеться вольно.

Умывшись только потому, что так полагалось, Савельев сел, небритый, за стол. Взглянул на завтрак, приготовленный матерью, которая в последнее время уходила на работу раньше, чем требовалось. Завтрак состоял из хлеба, куриного яйца и картошки в мундире. Савельеву было все равно, что находилось в кастрюльке. Чтобы скоротать время, он сел напротив не включенного телевизора и стал медленно очищать картофелины. Очищал и тут же клал, не порезав, в большой рот, забыв о соли и масле.

Шмыгнул в форточку, как потерявшийся, сухой ветерок. Он занес чудом дожившую до заморозков моль с огромными, тяжелыми крыльями, пыль с которых заполнила, искрясь и мельтеша, тонкий луч света — один из немногих, проникающих в залу с улицы через барьер застекленного балкона.

Сделав круг по комнате, моль уселась в самую середку телеэкрана, слившись с его фоном. Но Савельев вышел из-за стола и стер ее голой рукой, словно нецензурную надпись со школьной доски. После этого акта он пристально посмотрел на ладонь. Линия его жизни была смазана. Он перевел взгляд на экран телевизора и увидел неровное, влажное пятнышко пыли.

Тогда он резко заходил по комнате, лихорадочно вытирая руки об одежду, наткнулся взглядом на бритвенный прибор, замер, пошатнулся и выбежал поскорей за дверь.

Еще несколько месяцев назад Савельев как-то жил. Вставал по утрам без радости, но и без особой печали. Завтракал, порой с аппетитом. Непременно брился и садился за письменный стол, раскрывал Гегеля и пополнял распухший как кровоподтек интеллект.

Но однажды в жаркий июльский полдень он узнал о том, что в районный книжный магазин завезли сборники японской поэзии.

Солнце стояло в зените. Как всегда серьезное, внимательное. Глядело важно в асфальт, опираясь на него сухими лучами. А за солнцем охотилась туча. Нежно подбиралась к нему, белесая по краям... Струилась медленно черной вуалью.

Высотный дом был залит маслянистым светом, и три глубоких подъезда его четко вырисовывались прямоугольной темнотой.

Савельев вышел из первого подъезда, Ирина — из третьего. От середины дома тянулась широкая асфальтированная дорога, тоже вся словно маслом облитая, постепенно набирающая крутизну и сужающаяся вдали. Они должны были ступить на нее одновременно, но Савельев нарочно замедлил шаг, чтобы пропустить девушку вперед, метров этак на десять. Далее он собирался увеличить это расстояние еще метров на пять. Но она все-таки заметила его краем глаза, цвета которого он не помнил, посмотрела невыразительно, как птица, и слегка кивнула. Он не успел бросить ей ответный кивок, настолько быстро она отвернулась и пошла своей дорогой, которая была и его дорогой.

Савельев шел за неторопливо плывущей от него метрах в пятнадцати приземистой фигуркой и думал о том, что может опоздать из-за нее на распродажу. Короткие грязно-пшеничного цвета жидкие волосы девушки были подстрижены ровно-ровно, будто под линейку. Белая блузка в горошек и черная юбка, бывшая чуть ниже подколенных впадин, колыхались на легком ветру. Цокающие элегантные каблучки делали фигурку немного выше. Но это не меняло дела. Слишком приземленной была девушка для широкой беседы, как сказал бы один его приятель-интеллектуал. Поэтому Савельев жутко боялся, что низенькая эта девушка, бывшая его соученица по параллельному классу, приостановится и, дождавшись его, заговорит о чем-нибудь. Именно о чем-нибудь, о чем он, Савельев, студент философского факультета, говорить не умеет, и путь превратится для него в немую пытку.

Так, друг за другом, они взошли по набравшей крутизну дороге на автобусную остановку.

Под навесом стояло человек десять. Савельев пристроился за их спинами и стал незаметно наблюдать за тем, что будет делать Ирина. Не решится ли она, не приведи Господь, подойти к нему?

Но Ирина, глянув на часы, сняла с плеча сумочку, достала блокнот в красном кожаном переплете и вошла в телефонную будку...

Подошел переполненный автобус. Некоторые из ожидавших влезли в него вместе с Савельевым, а Ирина осталась в будке с телефонной трубкой у уха.

Вышел он остановок через пять. Купил том японской поэзии, перелистал его с начала, с середины и с конца и, сунув подмышку, отправился за покупками, навязанными матерью. Зашел в хлебную лавку, купил горячий лаваш и захотел оторвать от него кусочек, но постеснялся сделать это прилюдно. Затем заглянул в овощной, ткнул пальцем в первый попавшийся кочан капусты и, бросив мелочь на прилавок, натянул на него пакет. Кочан был прохладный и за него хотелось держаться.

На улице продавали газированную воду, мороженое, свежую зелень, цветы. Но Савельеву больше ничего не было нужно. Немного пройдясь, он дождался своего автобуса и поехал обратно.

В автобусе подвернулось свободное место. Спешно заняв его, он снова раскрыл заветный том, чтобы прочесть несколько стихотворений, но в голову ничего не лезло. Пять остановок промчались быстро и Савельев вышел.

Сворачивая к дороге, ведущей к дому, он машинально обвел взглядом пространство напротив: навес, телефонную будку. Под навесом было совершенно пусто, будто от остановки только что отошли сразу три автобуса с тремя различными номерами, а будки... будки не было совсем. Удивившись, но не сильно, он внимательно посмотрел на место, где стояла час или полчаса назад телефонная будка. Сиротливо просматривался вдали большой белый дом. Савельев никогда не думал, что он такой большой и белый, так как будка — крошечная эта будочка — несколько прикрывала обзор. Теперь было голо, как-то ново и от этой непривычности стало неуютно. «Может, ее снесли, чтобы стало просторней?» — глупо подумал Савельев. Присмотревшись еще внимательней, он увидел на земле несколько осколков — и как раз в том месте, где стояла прежде телефонная будка. «Неужели они ее разбили и вынесли по частям?» — вновь подумалось Савельеву. При этом он особенно не задумывался над тем, кто были эти таинственные они.

Он смотрел на пустое место, освобожденное зачем-то будкой, а ноги по привычке вели его посеревшей дорогой к дому. Солнце уже плотно заволокло тучей и в воздухе чудились предгрозовые запахи. Первые капли легли на асфальт большими рваными пятнами; ожили, заблестели влагой осколки на земле. Но это был еще не дождь, а если и дождь, то приятный, освежающий.

И тут он увидел ее. Дело в том, что остановка располагалась на возвышенности у обрывистого склона, а дорога к дому тянулась вниз, огибая склон со спины и будка, стоявшая до того на склоне, лежала теперь вверх тормашками внизу, у подножия, метрах в десяти от прежнего места, будто кто-то спустил ее с пригорка как санки, осыпав землю блестящими осколками-льдинками.

Тут Савельев отвернулся от остановки и ускорил шаг.

Навстречу ему шла в развевающемся на ветру бордовом платье еще одна бывшая его соученица по параллельному классу. По мере ее приближения ноги Савельева слабели, будто в них кто-то дул порывами противной мелкой дрожи. Издали могло показаться, что он покачивается на ветру.

—Привет, — сказала бывшая его соученица, растягивая в улыбку смуглые щеки. — Ой, у тебя хлебушек? Можно я отщипну?

Волосы ее были туго стянуты в хвост, лоб же — большой и высокий — давил на Савельева всей своей поверхностью, потому что Савельев засмотрелся на лоб, инстинктивно не желая сталкиваться с девушкой взглядом.

—Бери, сказал он бледнея и высунул из пакета круг лаваша.

—Как сессия? — поинтересовалась она явно без интереса. — Ты, вообще, на каком курсе?

—На третьем, — ответил он. И спросил осторожно, почти шепотом, чтобы не испугать самого себя: — Слушай, ты не слышала тут ничего странного?

—Ах, да! Кажется, недавно убили какую-то девочку.

—Какую девочку? Какого возраста?

—Не знаю. Маленькую, наверное.

—Ладно, я пойду.

—Ага. Иди.

Савельев пошел. Машинально. Опять та же дорога, ведущая прямо в средний подъезд. Если свернуть налево, будет его — первый; направо — третий. Он нарочно опустил голову, чтобы не увидеть ничего особенного. Если бы он не стеснялся, то прикрыл бы и уши, но улица была безмятежно тиха. Предположение его было настолько абсурдным, что он, несмотря на усиливающуюся дрожь во всем теле, тихо посмеивался про себя. Мало сказать посмеивался — он просто хохотал внутренне до упаду, пока не столкнулся в дверях лифта с соседом. Лицо у того было зеленоватым, а глаза больные, жалостливые.

—Бедная девочка, сказал сосед Савельеву так, будто они с ним уже обсуждали эту тему. — И ведь никого больше не задело... Надо же быть таким дебилом, чтобы врезаться в телефонную будку. Сам-то одним испугом отделался, а девочке только двадцать третий год шел.

Мать еще не вернулась с работы, и поэтому никто не удивился, когда Савельев, опустившись в кресло перед телевизором, уперся взглядом в экран, так и не включив его. Просто ему нужно было во что-то упереться. Пакет с продуктами он оставил лежать на полу в прихожей, а сборник японской поэзии положил на тумбочку. « И что — она умерла? Такая неприметная?» — подумал он с тупым удивлением. Он не понимал — как ее могло вдруг не стать? То самой, что жила еще час или полчаса назад на самом среднем — четвертом этаже их комфортабельной высотки. Той самой, что неторопливо взбиралась в прелестную свою квартирку, где чувство уюта навевали старомодные, но жизнерадостные родители. Той самой, что вяло постукивала каблучками по дороге со школы, где училась средненько, потом — по дороге из института, куда попала чудом и прозябала так же средненько. Разве такие умирают? И такие, что ли, погибают?!

Савельеву захотелось вспомнить ее лицо, но он не смог, так как все время видел только ее спину со слегка сутулыми плечами и длинными руками, которые она носила неподвижно, будто волоча их за собою по воздуху как отказавшие крылья. После окончания школы они с ней, кажется, никогда еще не шли так близко: всего в пятнадцати метрах друг от друга. Он стал тщательно вспоминать ее лицо школьных времен, когда они собирались детьми, а затем подростками во дворе большой компанией и вели то шумные, то тихие игры, но опять-таки не вспомнил ничего, кроме одного только носа — маленького, желтого, усеянного веснушками и крошечными угрями. Вспомнилось, что она всегда предпочитала игры тихие. А более всего она любила не играть совсем. Стояла, не спускаясь во двор, неподвижно, на среднем своем балконе, сложив руки на перилах, и смотрела всегда вниз, или в сторону — на соседние балконы.

Савельев уставился на увесистый том японской поэзии, который давил на тумбочку зеленью прочной обложки. Будто солнечный мелок расписал ее золотистыми буквами. Противный солнечный свет, который хочется зачеркнуть занавеской... Савельев вскочил, лихорадочно схватил сборник с полированной тумбочки, на поверхности которой отразилась на миг его молниеносная и даже как будто мохнатая рука и, выбежав на лестницу, спустил книгу в мусоропровод.

С этого дня он перестал читать, а телевизор предпочитал смотреть при потухшем экране.

Следующие три дня были заполнены соседской суетой, слухами, разными формальностями и невозможно было отделить правду от вымысла. Савельев слышал от соседей, что тело Ирины пострадало не сильно, — кости остались целы. Скончалась она от разрыва сердца. Но не мгновенно. У нее будто бы загнулся подол юбки и она успела одернуть его, прикрыть оголившиеся коленки... А еще говорили о том, что гроб у девочки, слава Богу, что надо — дубовый, с резьбой. Когда же состоялись похороны, а затем поминки, все вдруг заговорили о говяжьих пельменях, которыми угостили всех соседей, пожелавших почтить память за угощением.

Сам Савельев никуда не ходил, только слушал пересказы матери, смотрел в пустой экран и думал о том, какие они все сволочи, почему они смеют играть в соседнем доме страшную свадебную музыку, ведь ушел целый человек — какие могут быть свадьбы... Рассказ про прикрытые коленки вызвал в душе нескончаемую тупую боль, от которой он ушел бы, стань она острее. Когда же Савельев выходил погулять на балкон, то видел на бельевой веревке того самого балкона безветренно висящую черную косынку. В эти мгновения он чувствовал себя мертвым.

...Теперь он машинально стоял, непроизвольно прокручивая все это в памяти, у старого кинотеатра, расположенного напротив дома. Бетонная стена какой-то хозяйственной постройки упиралась в спину, давая ощущение безразличной опоры.

До сеанса оставалось часа два, поэтому он мог спокойно надышаться терпким воздухом безлюдья. Только в десяти шагах курил, сидя на корточках у входа, неизменный билетер, который обычно пропускал в зал не по билетам, а за наличные.

А с карниза между тем свалился не научившийся летать голубь-переросток. Или, может быть, это был очень старый голубь с задремавшими навек крыльями. Голубь ходил как по трамвайным рельсам то туда, то обратно в пространстве между Савельевым и билетером, между играющими поодаль детьми и коричневой массой кота, выжидавшего последнего штриха савельевского равнодушия.

Савельев глядел, не мигая, в собственную пустоту. Билетер разглядывал птицу пустым взглядом, приобретающим от минуты к минуте тугую осмысленность.

Остановился знакомый врач-стоматолог, положил на землю дипломат, ловко нагнулся и — принял голубя в широкую ладонь, — в ту самую, в какую клали ему пациенты наличные.

Врач-стоматолог, который переел на поминках пельмени и жаловался потом, что мясо было тухлым, кажется, попросил у билетера нечто ступенчатое.

Билетер, вечно грозивший инвалидной тростью детям-безбилетникам, матерящийся на весь белый свет, покорно доставил шаткую, ветхую дровяную лестницу.

Врач-стоматолог, который ценил гробы исключительно дубовые, прочные, представительные, осторожно передал голубя в руки билетеру.

Билетер, который никогда не держал в руках книг, младенцев, конфет и цветов для женщин, принял белый комок из ладони врача-стоматолога и поднес к глазам, как первоклассник подносит букварь. Брови на его переносице разомкнулись. Губы растянулись в подобие улыбки.

Врач-стоматолог, который у родной матери снял бы золотые коронки, прежде чем положить ее...

Господи, а вдруг он, Савельев, все это придумал: про пельмени, гробы и коронки?! Про билеты, грозящие трости и непрочитанные книги?! Или снилось все это ему всю странную скучную жизнь?!

Врач-стоматолог взобрался по скрипящей лестнице, рискуя сорваться... Над головами озабоченных, целенаправленно суетящихся соседей, собравшихся зачем-то под карнизом.

Савельев уже не помнил, что было в руке у билетера и из-за чего весь сыр-бор.

Ах да, врач-стоматолог дотянулся-таки до карниза и водворил на положенную высоту, потому что внизу не умеющей летать птице грозили коты и дети.

Тот самый врач-стоматолог, который...

Когда доктор сошел с лестницы, отряхнулся, поднял дипломат и отправился в свой стоматологический кабинет, а билетер, отвернувшись, двинулся с лестницей в сторожку через проход в расступившейся толпе, Савельев поглядел им обоим в спины и ком подступил к его горлу.

«Люди выросли, — подумал он, как всегда, не очень точно. — Я сейчас совершу такое... Такое...».

Поднявшись, весь в слезах, в квартиру, он достал тонкую тетрадь, положил ее на старый детский стул и, согнувшись, принялся писать.

«Разве не материализуются желания? Разве не может вера возвести гору? — подумал он словами, почерпнутыми из популярного журнала.

Написал Савельев следующее:

«Я стою в глубоком черном гроте — прямоугольном своем подъезде. Глубина — за спиной. Я же одетый во все белое, четко вырисовываюсь на первой ступеньке. Гулко гремит секундная стрелка. Я тщательно вычислил тот отрезок времени, который должен выкрасть у вечности. Мне необходимо воскресить его до мельчайших подробностей и, наполнив новым содержанием, пустить события по иному сценарию. Я хочу разъять место и время.

Вот черный прямоугольник выбрасывает ее на косую линию, ведущую к общей дороге. Окаменевшие мои мышцы расслабляются. Тяжелый, обмякший, я спешу ей наперерез. Две случайные линии сошлись в одной точке.

—Здравствуй, Ирина, — говорю я.

—Здравствуй, — охотно отвечает она и вяло улыбается. Я слышу это по голосу, который хорошо помню.

Мы идем рядом и я не вижу ее лица, ибо не могу вспомнить. Что сказать, боже мой, я не смог ничего придумать заранее, понадеявшись на то, что тему подскажет она. Но Ирина молчит.

«Как дела в институте? Ты вообще учишься? — могу спросить я. А на каком курсе?.. Как здоровье? А мама как? А папа? Хорошая сегодня погода, не правда ли? Только жарко. Хотя, кажется, будет дождь...»

Нет, это все не то. Это — неправда. Потому что на самом деле меня не интересует погода, да и до здоровья родителей мне нет дела. Мне все равно, учится она или работает, ибо ответы на мои вопросы не приоткрывают и щели в святая святых души человека. А мне нужно прямо туда, чтобы нащупать одну единственную струну, пусть всего лишь одну единственную, освободить ее от пыли и обнажить нам обоим.

Может, начать сразу, как обухом по голове:

—Скажи, Ирина, как ты представляешь себе Абсолют? Подумай и скажи.

Но я наверняка знаю, что она будет долго думать и ничего не скажет. А если и скажет, то какую-нибудь дежурную фразу из учебника по основам философии. Это будет похоже на разговор про погоду, только на сей раз мучаться от безъязычия будет она.

Господи, за что мне дан язык, не умеющий говорить просто?! Что же делать, Господи, ведь мы прошли уже половину пути, а время у нас не резиновое, оно мчит нас к остановке, где вновь оторвет ее от меня, такого скучного. Скука, глубокая скука от таких как я заставит ее вынуть блокнот и выбрать телефонный номер подруги, умеющей говорить человечно.

—Ты знаешь, я никому еще это не говорил, но я — инопланетянин.

Чтобы выиграть время, я выталкиваю из себя искусанным до крови языком дикую эту фразу. На какие только сложности не способен мой мозг. Я вижу, как Ирина невольно замедляет шаг, пропуская меня, ненормального, вперед. Она су удовольствием отстала бы от меня шагов на пятнадцать. Может, мне схватить телефонную трубку первым? Но кому же звонить? Если я погибну, она будет есть пельмени и ходить на панихиду затем, чтобы оценить качество моего гроба. Но это не меняет дела. Я должен спасти ее в любом случае, как бы она ко мне не относилась. В конце концов, я спасаю нас обоих.

Нет, вариант искупительной жертвы не подходит, ибо глупо стоять с телефонной трубкой у уха, никому не звоня. Это неестественно. А время, неумолимо стучащее в фарфоровых наших висках, неестественности не прощает, оно петляет по своим законам.

И вдруг я вспоминаю. Я припоминаю маленький эпизод нашего детства и тут же начинаю рассказывать его, поглядывая издали на расплывчатый профиль девушки, чтобы воскресить его, наконец, в памяти.

—Слушай, Ира, я только сейчас начинаю ценить наше детство. Тебе никогда не хотелось в него вернуться? Какие мы все были единые, одинаковые. Глупые я говорю слова, не правда ли? А тогда мы почти не говорили, — мы играли. Особенно не говорила ты, Помнишь, как ты сидела на лавочке и наблюдала за тем, как мы водили мяч по баскетбольному полю. Слова наши были просты и однозначны: игра, пас, первый, хороший, плохой... Сначала мы закидывали мяч в кольцо, потом нам надоело брать его в руки и баскетбол превратился в футбол — благо, нижняя часть щитов легко сходила за ворота. В футбол во дворе играли все — и мальчики, и девочки. Все, кроме тебя. А ты все сидела и смотрела. Не знаю, с интересом ли. И вдруг мяч, круто подпрыгнувший от чьей-то мускулистой ноги, врезался случайно тебе в лицо. Это был очень сильный удар. Но ты не вскрикнула. Ты только уронила голову на колени и некоторое время сидела так... Игру смяло. Все девочки, а заодно и мальчики подошли тебя утешать. Все, кроме меня, потому что я не умел этого делать. К тому же, была еще одна причина. Честно говоря, я не понимал людей, не любивших играть в футбол. Поэтому я тебя просто не воспринимал. Ты была для меня как бы пустым местом на лавочке. Я даже мог присесть рядом, не заметив тебя. Да, я долго был такой. Очень долго. До сегодняшнего дня. А теперь я должен разбиться как старое зеркало и выстроить себя заново. Впрочем, хватит обо мне.

Так вот, когда ты, наконец, подняла голову, лицо у тебя было багровое, в белых пятнах, но без единой слезинки. Надо же, какая ты была мужественная, какая гордая. Помнишь, да?

А помнишь тот день, когда мы взобрались на абрикосовые деревья с зелеными еще плодами, а ты осталась стоять внизу с нашими стаканчиками с мороженым, которые мы вручили тебе на хранение? Мы перебрасывались едва вылупившимися абрикосами, а ты серьезно и углубленно смотрела на нас, высоко подняв голову. По раскрасневшимся твоим рукам текло ледяное молоко, но ты молчала.

—Персиками, — говорит Ирина.

—Что? — не понимаю я.

—Вы перебрасывались зелеными персиками.

—Ах, да! Персиками. Ну, конечно же персиками!

И тут я, наконец, вспоминаю ее лицо. Тесные густые брови. Глубоко посаженные зеленые глаза, глядящие прямо и просто, а в глубине их словно притаился за кроной низенького деревца ребенок — молчаливый, весь в мечтах и ожидании... У него тонкие бледные губы и крошечный подбородок, выпуклый, даже округлый какой-то лоб, но не нависающий над глазами, а наоборот, сдвинутый больше кверху, расширяющийся у волосистой части головы. Волосы жидкие, грязно-пшеничного цвета с неизменной по форме короткой стрижкой. Мясистое тело, особенно грудь и спина, в которой утонул позвоночник. А руки маленькие и в каждой каким-то чудом умещается по три стаканчика мороженого.

—А помнишь озеро? — продолжаю я горячо и свободно, зная, что мне удалось уже выкрасть ее, везучую, у безразличного времени. — Мы влезли в него в одежде по горло, а ты только по пояс. Смеясь, мы кричали: «Да окунись же ты целиком!». Но ты отказалась. Когда же мы шли к дому и сохли одновременно на солнце, ты была мокрой только снизу и кто-то бросил: «Вот человек, умеющий выходить из воды сухим.» Глупая фраза, правда? Одна из бесчисленных глупостей, выдуманных нами позже.

И долго мы шли так с Ириной, замедлив шаг, совсем близко друг к другу, почти плечом к плечу, а когда подошли к остановке, то сразу подъехал автобус и мы в него сели. Быстро и в то же время степенно удалялись мы от места перекрестка, где мчались наперерез грузовику «Жигули», и где грузовик сворачивал на пустую телефонную будку, чтобы не задеть пассажиров под навесом. Через пять остановок я , попрощавшись с Ириной, сошел у книжного магазина. Я купил сборник японской поэзии, а потом зашел сначала в хлебный, а затем в овощной магазины. Там я купил горячий лаваш и капусту. От лаваша я оторвал приличный кусок и, никого не стесняясь, принялся с аппетитом его поглощать.

В автобусе я неторопливо раскрыл том японской поэзии и прочел несколько стихотворений. Они глубоко запали мне в душу. Особенно вот это:


При виде бутонов,
Что завтра раскрыться должны
На сливе близ дома,
Сосед мой весь вечер
Счастливую прячет улыбку.

(Окума Котомиси)

 

Сойдя на своей остановке, я нарочно посмотрел на место, где стояла недавно телефонная будка. Оно было пусто. Я улыбнулся. Навстречу шла бывшая моя соученица по параллельному классу в развевающемся на ветру бордовом платье. «Какое нарядное платье, — подумалось мне, — жаль, что я не умею делать комплименты».

Слушай, ты не слышала тут ничего особенного? — спросил я, пряча улыбку.

—Слышала. Какой-то дебил наехал на пустую телефонную будку.

—Хорошо, что на пустую, не правда ли?

—Конечно, хорошо. Я хотела выйти на полчаса раньше и позвонить оттуда одной знакомой.

—Бог тебя спас.

—Не говори.

—Ну. Я пошел?

—Иди.

Вышел сосед из лифта. Поздоровался и направился, спокойный, к своей машине.

Где я, во сне? Ирина погибла и я вижу сон про то, как она осталась жива? Или Ирина жива, а я вижу сон про то, как она погибла? Не знаю. И, наверное, никогда не узнаю и не пойму.

А в городе начинается гроза. Небо, будто сплошь затянутое волчьей шкурой, рвет с себя клочья шерсти и гулко швыряет в шарахающиеся на ветру деревья. Каждому облачку, ставшему тучкой, хочется быть белым. Никто не понимает, какая величественная на Земле погода. Заплывшее темными водами, ставшее грязью, небо истекает не мутной кровью, но чистыми, прозрачными каплями, свежими, как чайные розы, трогательными, как слезы детей. Небо не желает смазать детство серостью. Хорошо, что у него такое отходчивое сердце.

Перечитав написанное, Савельев лег на кушетку, закрыл глаза и... проснулся окончательно.

Проснувшись, он увидел темноту одеяла и сейчас же сдернул ее с лица. Было раннее утро и за окнами бушевала гроза. Набросив на плечи сорочку, он кинулся к балкону... В этой спешке Савельев успел поймать себя на ощущении, будто передвигается не он, а его хорошо отдохнувшее, пружинистое тело, настоящий же Савельев вымученно глядел на все это с фотографии в шкафу.

Перегнувшись за перила, он посмотрел далеко вбок и вниз, на балкон соседнего подъезда, где увидел руки Ирины, снимающие второпях вымокшее сиреневое платье. «Отличное платье, — подумал Савельев, лаская взглядом будничную бельевую веревку. Надо бы сделать Ирине комплимент. Хорошо бы встретить ее по дороге и поговорить. Жаль только, что не о чем».

 



Предыдущее Следующее

Библиотека "Живое слово" Астрология  Агентство ОБС Живопись Имена